а находил их.
|
Вторник 26 ноября 1946
Появляется Пикассо — без рубашки, бронзовый, как индейский вождь, с наголо обритой головой, лицом, обожженным солнцем, и кожей, пропитанной морской солью и выдубленной ветром... Вскоре после нашей последней встречи в апреле он провел несколько дней в Менерб и в Воклюз, у Доры Маар; в июне ненадолго уехал в Гольф-Жуан; в августе снова отправился с Франсуазой на Лазурный Берег... Это было его первое долгое пребывание на юге Франции с момента начала войны — с августа 1939-го, когда всеобщая мобилизация заставила его уехать из Антиба... Семь лет назад... Чувство отвращения к северным туманам, низкому небу, сырости — а Пикассо не любил всего этого с детства, с тех пор как его вырвали из мягкого климата Малаги и отправили в туманную и дождливую Галисию — особенно сильно мучило его во время оккупации, когда он жил как затворник, если не как узник, и не мог уезжать из Парижа каждое лето. Никогда еще тоска по солнцу, теплу и морю не поднималась в нем с такой силой, как после Освобождения. Еще в 1919 году он открыл для себя Лазурный Берег и воскликнул: «Я понял, что этот пейзаж — мой!» Долгое время он разрывался между Восточными Пиренеями и Лазурным Берегом. Но теперь, похоже, морское побережье одержало окончательную победу. Он был блаженно расслаблен, благодушен, глаза блестели ярче обычного. Мы обнялись... С момента нашей последней встречи прошло пятнадцать месяцев...
Помнил ли я замок Гримальди! Когда — лет пятнадцать назад — я попал туда впервые, это был полуразрушенный провинциальный музей, где можно было посмотреть экспозицию, посвященную высадке императора в Гольф-Жуан. Весьма убедительное доказательство человеческого непостоянства! Письма с печатью, адресованные префекту Грасса, в которых в уклончивых выражениях говорилось о «досадном» происшествии и содержалась просьба о лошадях и подкреплении, чтобы ему противостоять. Плакаты, набранные большими буквами и провозглашавшие: «Узурпатор осмелился вступить на землю нашей родины!», на следующий же день были заменены другими, написанными тем же автором, где объявлялось: «Французы! Наш дорогой император вновь с нами!» Прокламации, призывающие гражданское население и армию то сражаться с Наполеоном, то всеми силами его поддерживать: людьми, конным транспортом, деньгами... В какие-то двадцать четыре часа мир развернулся на сто восемьдесят градусов... Эти старые стены словно источали могущество императора, а морской воздух, овевавший пожелтевшие листы бумаги, был все тот же, что и во времена удивительного поворота судьбы под названием «Сто дней»... И вот Пикассо изгоняет дух Наполеона из дворца и занимает его место...
И он достает из большого конверта пачку фотографий Сима. Настенная живопись. Сам художник за работой — в купальном костюме: стоя, сидя, согнувшись, на корточках. Волосатый торс, белки глаз ярко выделяются на прокаленном, как у Ганди, лице... Я перебираю снимки: маленькие фавны; рогатые кентавры с трезубцем на плече играют на флейтах и дудках; женщины-фавны, нагие вакханки с пышным бюстом, округлыми ягодицами и распущенной густой шевелюрой, ниспадающей на стройную талию, — повсюду тело Франсуазы Жило... Скачущие косули... И в качестве фона — море с маленькими треугольниками парусных лодок... Все эти легкие фигуры дышат простодушным весельем, чувственным наслаждением, языческой радостью — пасторальные сценки, вставленные, как ювелирные изделия, в оправу средиземноморской лазури... Я спрашиваю о размерах этих панно.
Пришел издатель нашей книги. Мы договорились встретиться с Пикассо, чтобы уточнить детали издания альбома его скульптур. Увы! многого до сих пор не хватает... По крайней мере пятнадцати штук... Эта история тянется уже три года... Некоторые из его давних изваяний принадлежат тому или иному коллекционеру... И на каждое приходится тратить по полдня... Открываем коробку, где лежат уже сделанные мною снимки...
Поскольку каждая скульптура снята в различных ракурсах, приходится выбирать. Начинаем отбраковывать снимки и одновременно прикидываем их примерное расположение на страницах. Пикассо предпочитает хронологический принцип...
Он приносит коробку с галькой, костями, осколками разбитых тарелок и горшков, обкатанных морской волной, — на всем гравировка, некоторые предметы слегка обтесаны...
Один за другим он достает из коробки камешки, вылепленные и отшлифованные морем, обработанные его резцом, с гравировкой, нанесенной его рукой. Можно сказать, что эти изделия несут на себе следы принадлежности к особой, «пикассианской», цивилизации...
Издатель интересуется, тяжело ли работать с галькой и каким инструментом он делает на ней гравировку.
Издатель замечает, что стиль новых изделий из гальки отличается от того, что он делал до войны...
Издатель сожалеет, что репродукции некоторых старых работ оказались низкого качества. — Канвейлер мне их показал, — объясняет он, — и мне очень не хочется помещать их в альбом...
Я остаюсь один с Пикассо. Пока мы разговариваем, две его горлицы воркуют так громко, что мы едва слышим друг друга... Они заперты в очень красивой клетке, сплетенной из камыша и раскрашенной Пикассо собственноручно.
Он открывает клетку, и птицы, шумно хлопая крыльями, одна за другой вылетают наружу... Голуби завораживали Пикассо с самого детства. Они постоянно кружили вокруг него. Его отец их раскрашивал, часто доверяя сыну докрашивать лапки... Ребенком Пикассо постоянно слышал в доме их воркование. Они нравятся ему в клетках, но особенно на свободе... Голуби, голубки, горлицы стали одним из любимых мотивов его творчества.
Пикассо может любить или ненавидеть людей, но животных он обожает всех, их присутствие ему так же необходимо, как и присутствие женщины. В Бато-Лавуар у него было три сиамских кота, собака, мартышка и черепаха. В ящике стола жила ручная белая мышь. Он очень любил осла Фреде, который однажды объел его пакет с табаком. Он обожал ручного ворона из «Проворного кролика» и рисовал его: это «Женщина с вороном». На картине изображена дочь Фреде, которая вышла замуж за Мак-Орлана. В Валори у него была коза, в Каннах — обезьяна. А уж собак... Не было ни дня в его жизни, когда он обходился бы без их компании. Еще молодым человеком он прогуливался обязательно с какой-нибудь собачонкой. Ему всегда хотелось завести петуха, иметь козу, он мечтал даже о тигре... Если бы все зависело только от него, он собрал бы вокруг настоящий Ноев ковчег... Зная, как он интересуется жизнью животных, я рассказываю ему: — Я знаю одну пожилую даму, которая делает искусственные цветы для знаменитых портных, она живет в мансарде на восьмом этаже, в окружении птиц. У нее есть горлица-мальчик, которую она не держит в клетке. Этот самец так любит свою хозяйку, что, когда она купила ему в пару девочку, он из ревности даже покушался на незваную гостью... Тогда, чтобы отблагодарить его за столь горячую привязанность, дама стала время от времени покупать для него птичку из целлулоида. И ее питомец то любовно играет со своей куклой, то бросается на нее с таким пылом, словно хочет изнасиловать... Я сделал целую серию фотографий этой птицы и ее игрушки: они совсем как «Леда и Лебедь»... А однажды я застал мальчика сидящим на фарфоровом яйце... «Горлицы мужского пола тоже высиживают потомство», — объяснила мне дама. Ее самец, когда подходит определенное настроение, тоже садится на искусственное яйцо, и согнать его оттуда невозможно...
История позабавила Пикассо, он сказал мне: — Когда вы рассказываете разные штуки, то становитесь ужасно похожи на Маноло... Я ухожу. Уже не в первый раз он сравнивает меня с Маноло. Когда мы только познакомились, он сказал: «Вы напоминаете мне Маноло...» Так кто же это такой? «Тайну Маноло» я пытаюсь раскрыть уже давно... Вот что сказал мне как-то один испанский художник: — Маноло? Вы хотите сказать, Маноло Уг? Согласно легенде, он был генеральским сыном, но примерно с той же степенью достоверности, как и утверждение, что отцом Аполлинера был кардинал... Во всяком случае, в самом Маноло ничего от военного не было. Ребенком он слонялся по Барселоне в стоптанных башмаках в компании всякой шпаны... Потом его забрали в армию и выдали ему лошадь, упряжь, оружие. И вот однажды ночью — прощай, Испания! Он перешел через Пиренеи с оружием и багажом, во Франции продал и лошадь, и упряжь, и оружие и на эти деньги купил билет до Парижа... Скульптор Жан Осуф, друг Маноло, который жил с ним в Сере, рассказывал: — Маноло любили все... Он был очень остроумный парень, большой шутник, и за это ему прощалось все... Он делал людям пакости с таким изяществом, что никому и в голову не приходило на него сердиться... Когда я с ним познакомился, он уже остепенился, но дурачить людей не перестал — это было сильнее его... От остроумного словца он не отказался бы ни за что на свете, даже если при этом рисковал обидеть своих лучших друзей... Сколько историй я мог бы вам рассказать... Однажды вечером, в Сере, оркестр давал концерт на открытом воздухе. У одного мужика, сидевшего впереди Маноло, — местного мясника — были огромные, оттопыренные уши... Маноло наклонился к его соседу и, указав на уши, сказал: «Я совершенно ничего не слышу. Этот тип своими ослиными ушами поглощает все звуки...» Сосед поверил. На следующий день он явился к Маноло: «Слушай, я всю ночь думал над тем, что ты мне сказал... Недурно ты меня провел! История твоя — дурацкая! Спрятать музыку в ушах невозможно, как невозможно накрыть шляпой спектакль на сцене... Даже если она большая». * * * Морис Рейналь попросил меня сходить с ним на Монмартр и сделать несколько фототографий «святых» для кубистов мест. Он собирается прочесть там лекцию, и у него будет проектор. После обеда мы карабкаемся на Холм по крутому склону улицы Лепик, забитой народом и пропахшей едой. На углу улицы Габриэль Морис Рейналь указывает мне на № 49, где на самом верху притулилась мастерская: — Первая парижская мастерская Пикассо! Это здесь он написал «Похороны Касагемаса». А вы знаете, что, приехав из Барселоны, Пикассо собирался поселиться на Монпарнасе, а не на холме Монмартр? Он уже договорился о найме мастерской на улице Кампань-Премьер, но тут один каталонский художник, который собирался вернуться в Испанию, предложил ему свою, вот эту. Не случись этой встречи, колыбелью кубизма стал бы Монпарнас, а вовсе не Монмартр... Мы подходим к маленькой, заросшей деревьями площади возле улицы Равиньян — теперь она называется площадь Эмиль-Гудо. Причудливое строение Бато-Лавуар еще цело... Рейналь рассказывает, что раньше оно называлось «Охотничьим домиком»... Внешне здание не изменилось: прогнившие жалюзи все так же опущены. Два выходящих на площадь окна слева от входа, объясняет Рейналь, это бывшая мастерская Хуана Гриса... Мы заходим внутрь здания: коридоры и мастерские отремонтированы. Рейналь припоминает интересные детали: кроватная сетка, стоявшая прямо на полу, складной круглый столик, платяной шкаф из белого дерева, принадлежавший Пикассо, и его мольберт, шаткий и скрипучий, который он тем не менее взял с собой на улицу Гранд-Огюстен. Рейналь рассказывает, как Пикассо с Фернандой переезжали из Бато-Лавуар в другую мастерскую — № 11 по бульвару Клиши, рядом с площадью Пигаль.
Мы поднимаемся к площади Тертр. Рейналь внимательно осматривается: ищет кафе, бары, бистро и кабаре, оставшиеся от прежних времен. Мы разглядываем деревенский дом № 12 по улице Корто, еще одно памятное место эпохи кубизма, где долго жили Пьер Реверди, Утер, Сюзанна Валадон, Утрилло, Ван Гог, Эмиль Бернар, друг Сезанна и Гогена. И Пикассо, примерно в 1908 году, снял на этой же улице мастерскую в глубине сада, чтобы было где писать большие полотна. В одном из бистро мы заказываем виноградных улиток. Я расспрашиваю Рейналя о Маноло.
|
|
© 2025 Пабло Пикассо. При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна. |
