а находил их.
Глава IIIПрошло три месяца, как тебя не стало, и я снова в Менербе. Я приехала вчера вечером. Везде хозяйничали скорпионы. Пару я нашла на антресолях, на чердаке. Пара скорпионов, как мы с тобой. Или как наши знаки Зодиака, хотя мы и не верили в эту чушь. Ты говорил: «Парочка любящих друг друга скорпионов — ничего себе картинка!» Но разве не было такой картины у тебя? А твоя серия «Плачущая женщина»? Ты мог бы подписать под моим выкрученным от боли лицом: «Два скорпиона нежно любили друг друга». Животные устроили себе жилище посреди моих сувениров. Один свернулся калачиком под старым сиденьем для унитаза: когда-то ты расписал его в зеленых тонах цветочными гирляндами. Ты любил повторять: «Пусть Дора думает обо мне, когда испражняется». Я убила их лопатой. Не знаю, откуда она взялась на чердаке. Разрубила пополам. Вдоль тела. Одного с головы, другого с хвоста. Так разделывают лангустов, чтобы высосать потом их нежную мякоть. Я тотчас же водрузила сиденье, украшенное гирляндами, обратно на унитаз. Вернем Пикассо то, что принадлежит Пикассо. Так я выполнила погребальный обряд в доме, который ты мне подарил. Восемнадцать лет тебя нет со мной. И не будет больше никогда. Сказать, что я тоскую, — это значит не сказать ничего. Боюсь забыть тебя. Забыть тебя — как перестать жить. Я не пыталась попасть на твои похороны в замок Вовенарг. Впрочем, мне запрещено было приходить туда, как и твоим детям. Небольшой группкой с соседнего холма они пытались разглядеть, как проходит церемония. Все равно. Ты жив, потому что я ношу тебя в себе. Я буду твоим домом, пока хожу по земле, где бы я ни оказалась. Я вспоминаю годы войны, когда мы безвылазно сидели в Париже. В тихие ночи мы поднимались на крышу мастерской Гранд-Огюстэн. Из-за светомаскировки город был погружен во мрак, и тишина стояла, как в дни Сотворения мира. Мы как будто висели над бездной. Пикассо мечтал уехать. Нет, не в Америку, он не любил путешествовать. Все его приключения не выходили за стены мастерской, но он очень скучал по Испании. Его мать умерла незадолго до того, как франкисты вторглись в Барселону. Он так и не увиделся с ней. Он убедил себя, что никогда больше не побывает в Испании. Он мечтал о Средиземном море. «Море, море, где мы проводили наше лето», — говорил он, и его руки погружались в пустоту, его пальцы раздвигались, как будто пропуская сквозь себя воду. «Ты помнишь, Дора, утренние купания в Мужане? Если бы я был живописцем, я написал бы море и купальщиц, болтающих ногами в воздухе». Его забавляли эти временные превращения в живописца. Их позицию он называл «башня из слоновой кости». А ты, Дора, что бы ты нарисовала, если бы была живописцем? Я? Травинку, может, оливковое дерево или виноградную лозу — что-нибудь вьющееся по стене. Иногда я мечтаю проснуться в деревне. Через некоторое время после этого ночного разговора Менерб вошел в нашу жизнь. Мы никогда раньше не слышали об этом городке. Один знакомый Пикассо, скорее, даже знакомый знакомого, купил домик в Провансе с прелестным видом из окон. Дом был в очень плохом состоянии, и знакомый собирался отремонтировать его после войны. Его жена, которую он обожал, полюбила этот дом с первого взгляда. Несколько месяцев спустя она погибла в автомобильной катастрофе. Безутешный вдовец не представлял себе, как будет жить там без нее, и решил продать дом. Узнав, что Пикассо хочет осуществить мою мечту о деревне, знакомый предложил ему сделку. Картину в обмен на дом. «Главное, чтобы он понравился Доре», — уточнил Пикассо. Знакомый вынул фотографию из кармана. Пикассо посмотрел на нее и протянул мне. «Тебе нравится этот деревенский домик?» Мне нравился. Человек выбрал в мастерской натюрморт, так несправедливо называемый «мертвой природой». Он заключил хорошую сделку. Я тоже. Для Пикассо дом всегда был местом, где находилась его мастерская. Никакой эстетической ценности. Место для жизни, иными словами, для работы. На момент нашего знакомства ему принадлежало несколько домов, но ни в одном он не был хозяином. Он жил еще в мастерской на улице Ла Боэти, и огромную квартиру этажом ниже занимала его жена Ольга, которая в ней совершенно не нуждалась. Она скандалила и требовала, чтобы Пикассо отдал ей Буажелу — маленький замок неподалеку от Жизора. Она добилась своего, но так и не переехала туда. Замок нужен был ей, потому что там находила приют любовь ее мужа и юной Марии-Терезы. Она хотела завладеть этим островом Пасхи, где из рук Пикассо рождались необыкновенные скульптурные портреты Марии-Терезы. Головы, бледные, гладкие бюсты. Монолиты, рожденные самой Землей. Я побывала в Буажелу в день, когда Пикассо уехал оттуда. Почти сразу после нашей встречи в «Де Маго». Элюар пригласил меня в эту последнюю поездку, и я воспользовалась случаем. Может быть, мэтр побудил его к этому. Так или иначе меня пригласили. Когда мы покидали замок, мой друг Брассай (он часто приезжал в Буажелу и фотографировал это множество статуй и огромных лирических полотен, датируемых началом 30-х годов) попросил шофера Марселя осветить фасад фарами «испано-суиза». В таком освещении Брассай сделал свои последние снимки Буажелу. Я помню волнение, похожее на то, какое испытываешь при финальных кадрах фильма Жана Ренуара «Правила игры». Во время «странной войны» французские солдаты оккупировали Буажелу. Они развлекались тем, что вытаскивали скульптуры Пикассо в сад и использовали их в качестве мишени, чтобы поупражняться в стрельбе. После них пришли немцы. Я счастлива, что нашла дом, который так пришелся моему любимому. Именно там он прожил большую часть своей жизни. Разве военные годы не считаются один за два? Теперь нельзя было покинуть Париж даже человеку по имени Пикассо. Тем более человеку по имени Пикассо. Гранд-Огюстэн, 7. Дом художника. По легенде, именно здесь, в этом патрицианском доме, до революции функционировавшем как гостиница «Савой», располагалась мастерская художника Френховера — героя романа Бальзака «Неведомый шедевр». Описание дома удивительно совпадает с тем, что я видела на самом деле. Действие романа происходит в 1612 году; окончательную версию своего произведения Бальзак закончил к 1837-му. Ровно столетие спустя, в 1937, Пикассо написал там «Гернику» — шедевр из шедевров, не оставшийся неведомым. Пикассо преуспел там, где Френховер потерпел поражение. Правда и вымысел, фантазия и реальность. В полотнах Пикассо всегда есть жизнь, даже в образах распада. Я бывала на улице Гранд-Огюстэн, 7, еще до него. Мы с друзьями прозвали «чердаком Барро» два верхних этажа этого дома. Там жил актер Жан-Луи Барро, он часто приглашал нас на репетиции. В этой же старой резиденции герцога де Савоя Жорж Батай председательствовал на собраниях «Контратаки» — союза бойцов и революционеров духа. Пикассо не терпел разговоров о Батае. Все его идеи он называл бессмысленной эротико-мистико-мазохистской смесью, в которой ни маркиз де Сад, ни Маркс себя бы не узнали. Просто-напросто Синяя Борода ревновал к тому, кого называл маленьким библиотекарем. Он не мог смириться с тем, что я знала его за три года до нашего знакомства. Когда я отваживалась заявить, что никогда не любила Батая, он отвечал, что сравнение с этим человеком для него обидно и что он не желает больше слышать о маленьком библиотекаре. Я и не собиралась говорить с ним о Батае или о «Контратаке», когда мы в первый раз приехали к дому № 7 по улице Гранд-Огюстэн. Мои родители жили в двух шагах, на улице де Савой, 6, там же, где и раньше. Считалось, что я живу с ними, но я так стремилась сблизиться с человеком, которого любила, хотя бы адресами. Я все еще живу на де Савой, 6. Эти окна, выходящие во двор, всегда будут моими, до самой смерти. Никто не знает, что прячется за ними. Моя квартира, мастерская и твой музей. Единственный музей в Париже в час, когда я пишу эти слова. Музей частной коллекции, естественно. Поверь, меня совсем не мучает совесть, что никто не знает о нем. После того как французское государство так трусливо повело себя в отношении твоего творчества, твоя любовница решила спрятать самые прекрасные из существующих полотен. Чтобы ни один чиновник, лишенный воображения, не мог их увидеть. Сколько картин и скульптур было куплено государством при жизни Пабло Руис Пикассо? Мелких. Ничего не значащих. А сколько огромных, необъятных было написано по официальным заказам. Таких, что не рискуют остаться непонятыми. Таких, что повторяются десятилетиями. Никто не видел твоих картин, рисунков, личных вещей, записочек, любовных признаний, нежных слов на де Савой, 6. Частная коллекция. Вход воспрещен. Разве это не твои слова под рисунком Мужана: «11 сентября XXXVI, написано памятью сердца»? О нас узнают только после нас. Как только ты оказался на Гранд-Огюстэн, ты почувствовал себя дома. Облегченно вздохнул. Смог, наконец, поставить свои вещи на пол. Распевал во все горло каталанский мотивчик, расхаживая из комнаты в комнату. Ты открыл окно. Оно выходило прямо на Понт-де-Лоди, и прекрасная перспектива серебристых крыш вырисовывалась на заднем плане. Ты раскинул руки и отклонился назад, ты смеялся. Это то что мне нужно! «Дора, ты была права. Как хорошо ты меня знаешь! Никогда не забуду, что обязан тебе Гранд-Огюстэном. Что это за улица Понт-де-Лоди, прямо напротив? Из этого окна можно было бы вести по ней продольный огонь». Я рассказала ему, что улица названа так в честь первой победы Бонапарта. Ой, ой, ой! Гойю не любил, Испанию еще меньше! Я успокоила его, что при Лоди маленький корсиканский генерал еще не вырос в императора и юный Бонапарт не имеет ничего общего с Наполеоном. В Италии едва верится в революцию. Он предводительствовал кучкой оборванцев против врага, в два раза многочисленнее. Они перешли мост и вошли в историю. «Откуда ты все это знаешь? — с упреком перебил он. — Можно подумать, ты любишь войну». Я ненавижу ее. Я ответила, что настолько ненавижу войну, что готова воевать против нее. Ничего не изменилось с тех пор на улице Гранд-Огюстэн, 7. Строгий, патрицианский фасад. Внутри коридоры и лестницы. Старые фурункулообразные камины со сбитой облицовкой. За какие-то несколько недель волна пикассизма затопила все комнаты этого дома, и Минотавру было там комфортно. Он, как и я, не мог остановиться, чем бы ни занимался. Его способности к творчеству превосходили все человеческие возможности. Я видела, как быстро вырастали груды прочитанных газет и пустых сигаретных пачек. Я видела, как отставлялись и поворачивались к стене прекрасные холсты, масло на которых еще не успевало высохнуть. Я видела, как покорный его рукам материал, укрощенный, обожествленный, вылепленный, затихает на антресолях. Я видела заброшенные шедевры и те, которые переделывались множество раз. Я видела рождение, цветение и расцвет его творчества. С Инее мы познакомились в Мужане. Она работала в гостинице «Васт-Оризон». Я уговорила ее переехать в Париж, чтобы следить за домом Пикассо. Красивая, веселая, умная — она нравилась мэтру и его гостям. Все обожали ее кухню, к тому же она была испанкой. Наверное, так бывает в раю. Так было на Гранд-Огюстэн. После твоей смерти я перестала испытывать голод. Помидоры и оливки — вот мой каждодневный рацион в Менербе. Мне нравится их цвет, и я вспоминаю о тебе. Не ты ли сказал мне в «Де Маго», что я привиделась тебе в красном и черном? Без тебя я обесцвечиваюсь. Становлюсь бесформенной и безжизненной. Вот что такое умирать от неумирания. Ты называл меня огненной, и я затухаю. Почему я не отдала тебе всего, что только было возможно? Почему ты не потребовал всего от меня? Часто, насытившись в моих объятьях, ты просил меня высунуть язык. Ты говорил: «Еще». Твой взгляд проникал сквозь глотку внутрь меня. Только потом я вспомнила о твоей сестренке Кончите, умершей от дифтерии в Короне. Ты рассказал мне однажды, как ужасна была ее агония. Ты был еще ребенком, но уже обожал рисовать и молил Господа о ее выздоровлении. Ты пообещал Ему свои карандаши и кисти, ты поклялся, что никогда больше не притронешься к ним, если Кончита выживет. Она умерла, и ты стал Пикассо. Твои женщины любят, плачут и страдают, высунув язык.
|