а находил их.
Вторник 30 ноября 1943Пикассо пишет посвящение на рисунке, который он собирается подарить своему старому другу Ортису де Сарате... На мольберте в прихожей появился рисунок Ренуара. Он продается за полтора миллиона... Пикассо еще не решил, стоит покупать или нет. Главный предмет для обсуждения — выставка Анри Матисса на Осеннем салоне. Кто-то утверждает, что самое прекрасное из полотен, представленных на выставке, — это натюрморт с апельсинами кисти Пикассо. Но сам он с этим не согласен. Едва Пикассо отходит, как кто-то из беседующих — человек мне незнакомый — замечает: «Должно быть, Пикассо по-своему прав, что не хочет принижать выставленных там "Матиссов"... Ведь некоторые из них принадлежат ему...» * * * Сегодня я приступаю к большой работе — «Мужчина с ягненком». Этот «добрый пастырь» смотрит на меня безумными глазами. Скульптура очень тяжелая. И речи не идет о том, чтобы ее двигать. Единственное, что я смогу, это слегка повернуть ее вокруг собственной оси. Но где взять подходящий фон? И как быть с освещением? Стоящее в середине комнаты изваяние целиком находится в тени. В мастерскую входит Пикассо, оживленно беседуя с каким-то мужчиной, представительным, элегантным, горделиво несущим голову, увенчанную великолепной лысиной. Нас знакомят. Я запомнил только имя — Пикассо его постоянно повторяет: Борис, Борис... Борис заинтересовался освещением «Мужчины с ягненком» и забросал меня советами. «Сделайте это...», «А вот этого как раз не надо...», «Лучше было бы осветить отсюда...» Его настырность меня раздражает. И Пикассо тоже. Он прерывает этот словесный поток: «Вы напрасно тратите время, Борис, Брассай свое дело знает. Ваш театральный опыт ему ни к чему...» Я остаюсь один на один со своим пастухом, который мучает меня как никакая другая статуя. Делаю несколько снимков — анфас, в три четверти и в профиль... Каждый раз, чтобы повернуть, осторожно беру его за талию, потому что овечка, которая бьется у него в руках, очень хрупкая... Я почти закончил. Но, прежде чем уйти, решаюсь повернуть его еще раз: может получиться еще один интересный ракурс... Обхватываю пастуха за талию, поворачиваю на четверть круга и вдруг слышу сухой стук: это падает на цоколь и разбивается одна из ножек ягненка — та, которая была оттопырена и дерзко висела в воздухе... Я уже давно опасался чего-то подобного... И знал, что рано или поздно это непременно случится... Вот уже три месяца, как я поднимаю, поворачиваю, выдвигаю и задвигаю все изваяния Пикассо; ставлю их на импровизированные, неустойчивые постаменты и совершаю эти рискованные маневры чаще всего без посторонней помощи. Это чудо, что я до сих пор ничего не разбил. Немного успокоившись, решаюсь признаться в содеянном Пикассо. Мне известно, что он считает «Мужчину с ягненком» — и с полным на то основанием — одним из главных своих произведений. Как он отнесется к случившемуся? Возможно, мне предстоит увидеть один из неистовых взрывов его жесточайшего гнева, быть причиной которых мне лично еще не доводилось... Или, чтобы смягчить удар, лучше рассказать все сначала Сабартесу? Сегодня утром я его еще не видел... Рассматривая куски отбитой ноги, я обнаруживаю, что она была плохо прикреплена к телу. Гипс оказался раскрошен шпилькой, которая должна была удерживать ее на месте. Нога могла отвалиться при малейшем толчке. Это все равно бы случилось... То же самое нашептывает мне и Немезида ваяния: «Я не терплю ничего, что располагается далеко от основания скульптуры, ибо это опасно... Все это я отрезаю, отбиваю, уродую... Я соскабливаю пальцы, носы, уши, отрубаю ноги Геркулеса, руки Венеры — удаляю все, что отдаляется от тела... Но то, что стянуто и подобрано к нему, то, что не выпирает, подставляясь под удары времени, ветров, ненастья, вандалов, фотографов, то, что ведет себя как собравшееся в комочек насекомое, подвернувшее конечности и прикинувшееся мертвым, — только это, на мой взгляд, и достойно быть скульптурой...» Я возражаю ей: эта статуя предназначена для отливки в бронзе, а бронза терпима, она позволяет все... В конце концов я объявляю о случившемся Пикассо... Он не кричит, не возмущается... Я не вижу пламени, исторгаемого трепещущими от негодования ноздрями Минотавра... Может, это плохой признак? Ведь я слышал, что вспышки холодного гнева, заставляющие его бледнеть от сдерживаемой ярости, еще более ужасны, чем внезапный взрыв эмоций? Он идет за мной, не произнеся ни единого слова... Тщательно, как технический эксперт, рассматривает обломки... Все части на месте. Он увидел и шпильку, и трещину. «Это не очень страшно, — говорит он спокойно. — Выбоина совсем неглубокая. На днях я это поправлю...» Между тем возвратился Сабартес. Пикассо уже предупредил его о «происшествии».
Когда, час спустя, я собрался уходить, Пикассо мне говорит: — Я совсем не сердился, ведь правда?
|