а находил их.
Пятница 10 декабря 1943Работал до глубокой ночи. И теперь не могу вытащить себя из постели... У меня дома так же холодно, как и на улице, а на улице — пятнадцать градусов ниже нуля... Прошлой ночью замерзла вода, и Альфред околел в своем аквариуме. Даже холоднокровное земноводное изнемогло в полярном климате моей квартиры. Я очень любил Альфреда. Его драгунская косичка, липкая кожа, отвислый, бесцветный живот, глаза близорукого пещерного жителя, сплюснутая голова с огромным рылом — мой тритон, в своем великолепном уродстве, был живым воплощением времени, в котором нам довелось жить... Я купил его на набережной Межиссери у продавца птиц. Животное непростое, упрямое, он требовал, чтобы его кормили только живыми мухами, которые бились в воде, суча лапками. Глядя на это, я подумал, что можно бросать ему и мертвых мух, но сделать так, чтобы они двигались по поверхности воды... Мне удалось обмануть Альфреда... И мало-помалу я приучил его глотать все подряд, лишь бы жертва шевелилась. Я волновал поверхность воды в аквариуме: «Альфред, иди сюда! Ну, иди же, малыш!» И он приходил. Неподвижно, как мертвый, лежа на дне аквариума, он всплывал на мой зов. «Ну же! Нападай, малыш!» И он бросался на мой карандаш, стремясь его проглотить... Мой тритон был дрессированный... Бесподобный номер. Друзья не верили своим глазам... Чтобы меня не постигла судьба моего любимца, я выстроил в квартире маленькую хижину, пожертвовав для этого большие панели с фотографиями, вернувшиеся с моих выставок. Оборудовал там несколько сидений, поставил пишущую машинку, кофеварку и небольшой обогреватель. Провел освещение. Когда я туда вползал, меня сразу охватывало блаженное тепло, тепло моего собственного тела, отраженное и скрупулезно накопленное, словно в термосе. И если я смог сделать эти записи, то только благодаря моей хижине...
Он достает из «музея» четыре или пять статуэток... Я остаюсь наедине с ними в ледяной мастерской. И принимаюсь за работу... Внезапно раздается звук рожка. Это в прихожей. Звук забавный, он выходит из инструмента изуродованным и режет ухо: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та... До меня доносятся взрывы смеха, смеются несколько человек, но остальные голоса не заглушают звонких, сочных, похожих на рыдание раскатов, которые я узнаю из тысяч других — неподражаемый хохот Раймона Кено... Дверь в мастерскую распахивается. Впереди — Пикассо: укутанный в теплую куртку, поля коричневой шляпы отогнуты на глаза, лицо еще красное от натуги, он победно потрясает рукой с зажатым в ней рожком... За ним — Раймон Кено, Оскар Домингес, Жорж Юнье и еще несколько менее заметных лиц, среди которых женщина с лицом эфеба и платком, повязанным вокруг головы, — Валентина Гюго. Пикассо хотел произвести на меня впечатление... Он снова берется за рожок: это он только что исторгал из инструмента те фальшивые звуки. Горделиво приосанившись, как петухи, которых он ваял, писал и рисовал, он выпячивает грудь, надувает щеки, мышцы шеи напрягаются. И из духового инструмента снова вырываются резкие, пронзительные звуки: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та... — которые сопровождаются новыми взрывами смеха...
Мы с Пикассо остались вдвоем. Обычно к часу дня, когда расходятся посетители, он звонит Доре Маар. Она живет рядом, в старом доме на улице Савой. По утрам Дора больше к нему не приходит. Но как только он позвонит, она выходит на улицу и идет ему навстречу. И они отправляются обедать в «Каталан». Как обычно, Пикассо снимает телефонную трубку. Едва он начинает набирать номер, Казбек, до того лежавший, распластавшись как кожаный ковер, поднимается и плетется к двери...
|