(1881—1973)
Тот, кто не искал новые формы,
а находил их.
Новости
История жизни
Женщины Пикассо
Пикассо и Россия
Живопись и графика
Рисунки светом
Скульптура
Керамика
Стихотворения
Драматургия
Фильмы о Пикассо
Цитаты Пикассо
Мысли о Пикассо
Наследие Пикассо
Фотографии
Публикации
Статьи
Ссылки

На правах рекламы:

Трековые светильники на шинопроводе светодиодные трековые светодиодные светильники.

Глава II

«Поль Пикассо, согласны ли вы взять в жены Эмильену Лотт...»

В один прекрасный день мои отец и мать в присутствии господина мэра изъявили желание навек соединить свои судьбы. Ответив «да», оба поклялись друг другу в любви и верности и дали обет окружить своих детей нежностью, поддержкой и покровительством.

Но ни мне, ни Паблито не было уготовано такой судьбы. Поль Пикассо и Эмильена Лотт, которая так гордилась, что получила право называться мадам Пикассо, расстались, когда мне было шесть месяцев, а моему брату неполных два года. Их разрыв был неизбежен. Ни мать, ни отец не обладали талантом быть счастливыми сами и дать счастье нам.

Мы на заднем сиденье «олдсмобиля» — машины маэстро, которую дедушка предоставил в распоряжение отца как своего личного шофера. Мы уезжаем из «Калифорнии» и Канна в Гольф-Жуан, где нас ждет мать.

Случайно взглянув в автомобильное зеркальце впереди, я ловлю взгляд моего отца. Пустой. Безнадежный.

Я никогда не видела его смеющимся, да просто счастливым. Если дела в «Калифорнии» шли хорошо, он, бывало, кутил или пребывал в эйфории, но все это было наигранным. Он изображал это, чтобы понравиться Пикассо, вписаться в его желания. Своих желаний у него не было. Он навсегда отринул их, чтобы мало-помалу раствориться в божестве, с которым он не имел права даже сравниться. Как почувствовать себя полноценным человеком рядом с образом отца-чудовища, который ломает и третирует, пренебрегает тобой, презирает, унижает? Как рассчитывать на уважение людей, если твоему отцу — птице высокого полета — достаточно расписаться на бумажной салфетке в ресторане и счет на сорок персон оплачен? Как создать крепкую семью, если твой отец повсюду хвастается, что запросто покупает дом без оформления у нотариуса, всего за три своих картины, о которых сам он пренебрежительно говорит, что «эти три дерьмовых наброска намалевал за одну ночь»?

Как строить собственную жизнь, если ты сам внутри всего этого? Как сохранить уважение к себе, да и вообще к жизни под гнетом такого количества проклятий?

Когда-то мой отец лелеял мечту стать хорошим спортсменом-мотогонщиком. Его опьяняли быстрая езда, шум мотора, свист ветра в ушах, крутые повороты, опасность, таившаяся в каждом движении колеса. Его «нортон манкс» был источником радости и гордости. Машина слушалась его, откликалась на малейшее прикосновение. Он будто с нею слился. И этим поставил под вопрос свое послушание отцу, ведь теперь у него появилась возможность освободиться от его влияния, самому наконец стать Пикассо.

Но как представить себе двух Пикассо в одной семье, обойдя тему преступного оскорбления Его величества?

— Нет, — ответил ему дедушка. — Я требую, чтобы ты покончил с этой глупостью. Это приказ. Я не хочу, чтобы ты разбился. И кстати, я боюсь больших скоростей.

И — еще резче:

— Больше об этом не заикайся. Ты буржуазный анархист, и вдобавок бездарь.

Франсуаза Жило в книге «Жить с Пикассо» в нескольких словах ярко обрисовывает тот бунт, который глухо вызревал в моем отце, когда Пикассо так глумился над ним.

«Устав слушать, — пишет она, — вечные упреки отца, что он ничего не умеет, Пауло заявил, что он, по крайней мере, хороший мотогонщик. Он участвовал в мотогонках, начавшихся в Монте-Карло и петлявших вдоль Большого и Малого карнизов, и занял второе место среди профессионалов».

Это был, без сомнения, один из тех редких случаев, когда мой отец рискнул дать отпор Пикассо, один из редких моментов, когда он дал ему понять, что свет не сошелся клином на нем одном, твердо заявив, что человеческое существо живет по совсем иным законам, нежели его священная и проклятая живопись, которой все обязаны были курить фимиам.

Мой отец так и не смог найти брешь, которая позволила бы ему стать мужчиной. Его будущее было предопределено с десятилетнего возраста. Когда Ольга, моя бабушка, перестала нравиться деду, он стал мстить ей, настраивая против нее собственного сына. Сперва это были только небольшие шпильки.

Тонкие, коварные.

Например, шестилетним мальчиком мой отец под присмотром матери прилежно учился правильно сидеть за столом. Балагур Пикассо приходил и потихоньку совал ему в руку игрушечный автомобильчик. Мой отец, оценивший шутку, независимо поглядывая на мать, возил эту машинку по своей тарелке, полной супа.

С чем сравнить горечь матери, которая всего лишь хотела, чтобы ее единственный сын был хорошо воспитан? Ведь ей приходилось считаться только с отцом и с тем сладострастием, какое испытывал этот, с позволения сказать, отец, настраивая собственного ребенка против женщины, которую ненавидел сам, а ведь мой отец еще не мог осознавать, что Пикассо поставил себе цель без конца унижать ее.

Из чего могло родиться желание вырваться оттуда, если все усвоенные уроки сводились к такому: «Да зачем учиться в этой школе? Что она дает? В Малаге родители от безнадеги отдали меня в коллеж Сан-Рафаэль, где я по всем предметам был абсолютный нуль. Но это не помешало мне добиться успеха».

И еще: «Ты старайся, конечно, всегда старайся чего-то в жизни добиться, но уж я-то знаю, что из тебя ничего не выйдет».

В этих заметках я вовсе не преследую цель сказать о Пикассо как можно больше плохого. Мои записи рассказывают о том тяжком крестном пути, по которому мне пришлось вскарабкаться, чтобы попытаться понять и простить человека, не способного любить. Моя цель — дать почувствовать то, что чувствовали жертвы вируса, сравнимого с вирусом «I love you», поразившего Интернет накануне 2000 года.

Вирус «I love you Picasso», мишенью которого мы оказались, был ловок, почти неуловим. Он состоял из несдержанных обещаний, злоупотреблений влиянием, унижения, презрения, а самое главное — некоммуникабельности. Он парализовал волю моего отца, повредил рассудок матери, разрушил здоровье бабушки Ольги и — несмотря на то что в детях энергия всегда бьет ключом — упорно не позволял нам, мне и брату, выйти из состояния зародышей. Столкнувшись с этим вирусом, мы оказались беззащитными.

Как было найти от него лекарство, если всегдашний ответ на наши робкие попытки был страшен своей безапелляционностью: «Зря стараетесь. Живыми вам отсюда не выбраться!»

Не только Пикассо убивал нас этим приговором. А еще и все те, кто вертелся вокруг дедушки, греясь в лучах его славы. Те, кто прославлял его, окружал его фигуру ореолом божественности, возвышал его до уровня бога: эксперты, историки искусства, хранители музеев, критики, не считая свиты, паразитов, всякого рода прихлебателей, воображение которых восхищало и подстегивало то, что дед делал с такой легкостью. Их ничуть не волновало, счастлив мой дед или несчастен, им нужна была только его сила, имперское величие, счастливая фортуна, воплощением которой он был и которая сделала из него человека-театр.

Долго и сама не зная почему, я испытывала настоящую нежность к бродягам. Быть может, после того, как прочитала в газетах, что бывший президент Клинтон принял одного бродяжку, который кончил университет с ним в один год, и, как сказал президент, их судьба могла сложиться одинаково.

Эта история потрясла меня. Я представила себе моего дедушку бродягой в Париже, его любимом городе, под городским мостом. Я вообразила его спящим в грязном, нищенском тряпье, но сердце его носило в себе такое богатство, и он был так трогателен. И я говорила с ним обо всем и ни о чем и объяснила ему, что я его внучка и все, чего я хочу, — это любить его.

И, сколько бы мне ни суждено было еще прожить, я всегда буду жалеть, что так и не поговорила с дедушкой, как мечтала. По совести говоря, мне бы хотелось, чтобы тот чудовищный дед, которого знала я, еще жил, как живут его полотна. Со временем я научилась бы любить его так, как того замечательного клошара, который умел выслушать меня и позволил подойти к нему там, под парижским мостом.

Еще одна утрата, прощай.

Национальная автострада № 7. Если посмотреть вниз, видно, как по железной дороге скользит голубой поезд, его окошки выкрашены в синий цвет; слева мост Об, ведущий прямо на пляж, вдали виднеется маяк Гаруп, его прожектор еще неярок в дневные часы...

Паблито тихонько гладит мою руку. Через пять минут мы снова увидим маму.

Как бы нам хотелось, чтобы все было хорошо.

Отец припарковывает «олдсмобиль» на обочине проспекта, который омывает морской прибой. Он выходит и, прежде чем выпустить нас с заднего сиденья, с благоговением вытирает пыль с ветрового стекла. Рефлекс классного шофера. Он медленно переходит дорогу, держа меня и Паблито за руки, и вот наконец-то мы на нашей родной улице Шабрие.

Вот здесь мы и живем. Скромные меблирашки, второй этаж.

У дверей — наша соседка с первого этажа мадам Альцеари, она вышла вынести мусор.

— Ну, деточки, — щебечет она, — как вы провели денек? Как дела у вашего дедушки? — Она вытирает руки о передник и подпускает папе шпильку: — По вашему виду не скажешь, что вы довольны жизнью, месье Поль. Вы должны получше следить за собой!

Гладит нас по головке и добавляет:

— Хорошие у вас деточки.

Мы любим мадам Альцеари. Когда мы к ней приходим, она угощает нас конфетами.

Обгоняя отца, мы несемся через ступеньки наверх. Мы счастливы, что наконец дома.

Моя мать слышит наши шаги. Она выбегает на лестничную площадку, одетая в облегающий пуловер и черную мини-юбку из искусственной кожи.

— Полагаю, вы опять пришли голодные, — бросает она лицемерно. — Марш на кухню. Возьмите там остатки спагетти и половинку яблока.

Мы убегаем, даже не попрощавшись с отцом, которого мать принимает в прихожей. Мы не хотим слышать их секретный разговор с глазу на глаз, который, как всегда, приправлен изрядной долей уксуса.

Он уже в разгаре. Мать взялась за свое:

— Как! И это все, что он тебе дал? Как же мне управиться на все это с двумя детьми? Твоему Пикассо наплевать, что я не могу заплатить за газ и электричество. Ему наплевать, что его внуки едят не досыта! Ты хотя бы сказал ему, что Марине нужно зимнее пальто? Ты сказал ему, что твоему сыну нужна пара хороших ботинок? Ты сказал ему, в каких условиях мы живем? Ты сказал ему...

Всегда одни и те же нудные завывания, пронзительный, визгливый, истерический голос. И обычный, всегдашний беспощадный удар ниже пояса:

— Знаю я тебя, все, что он тебе дал, ты держишь в кармане, небось хочешь заплатить долги хозяину бистро и угостить своих дружков у стойки!

И ответные выпады отца, стремительные, грубые, несправедливые:

— А это тебя не касается. Я понимаю, за что тебя ненавидит Пабло. Ты психопатка, и какая буйная!

Визг, брань, потасовка, рукоприкладство...

На кухне, прижавшись друг к другу у подножия батареи, мы с Паблито беззвучно плачем, грызя яблоко нашей печали.

Как всегда, мы чувствуем, что во всем виноваты.

Сколько воды утекло с тех пор, а мне еще случается проснуться в слезах. Когда воскресают мои кошмары, я снова вижу те безобразные сцены: крики, мать, выпустившую когти, грубо отпихивающего ее отца, Паблито и его зубки, отпечатавшиеся на надкушенном яблоке. И в глубине этой картины — глаза дедушки: перехватывая мой взгляд, он хочет наказать меня за одно то, что я все еще жива.

Ведь он понимал, что его сын беззащитен и что моя мать не имеет средств к существованию, отчего же не поручил своим адвокатам выплачивать ей ежемесячное пособие для своих же внуков? Женщине с такими скромными запросами это позволило бы держать бюджет в порядке, сократить расходы, не умолять продавцов каждый раз о кредите.

Это было бы слишком просто, слишком человечно. Дьявольский замысел Пикассо состоял в том, чтобы очертить вокруг нас магический круг, поселив в отце чувство вины и полностью подчинив себе его, а через него — рикошетом — и нас. Чтобы мы зависели не от него самого, а от его собственного сына. Сатанинская алхимия — тем легче было разбиться сердцу отца, тем легче было стать еще сильнее самому Пикассо.

Дверь за отцом захлопнулась, и вот моя мать здесь, в изнеможении валится на стул. Раздраженное лицо, на щеках следы потекшей краски.

Вдруг она резко выпрямляется, делает нам знак: приблизьтесь. О чудо, она улыбается нам.

— Ну, как там все прошло, у дедушки?

Лучше не отвечать. Это опасно.

— Я спрашиваю, — настаивает она.

— Хорошо, — бормочет Паблито. — Все было очень хорошо.

— Он говорил обо мне?

— Чуть-чуть, — отвечает Паблито. — Он спрашивал, как ты живешь.

— И все?

— Да, все.

Вопросов больше нет. Она знает: мы не как все дети — они любят по нескольку раз рассказывать, что видели или делали за день, а от нас она ничего не услышит. Мы даже головой не покачаем.

И все же она не сдается.

— Ах, — начинает она душераздирающим голосом. — Эта сволочь предпочитает от меня отделаться. Он думает, что со всеми своими денежками уже купил мое молчание. Но я без обиняков скажу, что он делал все, чтобы меня соблазнить. Надо было видеть, как он пялился на меня с террасы «Отель де ла Пляж»! Всегда за мной бегал, всегда говорил, какая я красивая. Ах, да стоило мне только захотеть...

Нервные срывы, напыщенная манера говорить, неистребимая потребность рассказывать о своей жизни — той, которую она себе придумала.

Вдруг, без всякой причины, она забывает о Пикассо и переключается на рассказ о своей встрече с нашим отцом — о том, что он тогда был атлетом, полным обаяния, об опьянении, охватывавшем ее, когда она выезжала с ним на мотоцикле, обхватив его сзади за талию, о страхе от сумасшедшей езды и возбуждении, которое она чувствовала, когда прижималась к нему.

— Какое счастье, что я тогда была с ним. Ради него я бы горы свернула. Я принесла свою жизнь ему в жертву...

Театральный вздох, скорее похожий на начало неврастенического припадка, и жестокая реплика:

— Ах, все равно он сын своего чудовища-папаши!

Чудовище-папаша. Наконец-то есть возможность излить всю желчь, отомстить, сожрать, впившись всеми зубами.

— Если он думает произвести на меня впечатление своим именем и мешком с деньгами, то он ошибается. Я такая же сильная, как он. И я его уничтожу.

После долгого молчания она, забыв о нас, снова возвращается к первой встрече с Пикассо, превозносит страсть, которую он к ней испытывал. Страсть, выражавшуюся во взгляде-который-говорил-так-много, во взгляде-который-не-понять-невозможно...

— Ах, что там говорить! — бросает она нам. — Уж я-то понимаю мужчин!

Послушать ее, так это мой дед домогался ее, а она не поддалась. Послушать ее, так это он выбрал ее для своего сына. Согласованный брачный договор.

Моя мать всегда думала, что быть снохой Пикассо означало обладать божественным правом. Она никогда не думала о будущем, ибо нас, как и ее, удачное расположение звезд сделало Пикассо.

Пикассо превратился в особенного спутника всей ее жизни. Она смотрела только на него, думала с оглядкой на него, говорила только о нем: с торговцами, просто с прохожими на улицах, часто даже с незнакомыми.

«Я сноха Пикассо».

Что-то вроде трофея, льгота в обход закона, повод для проявления любой эксцентричности.

Помню, как мне было стыдно, когда однажды летом она вышла на пляж в серебристом или золотистом бикини в обнимку с юнцом на четырнадцать лет моложе ее, помню чувство унижения, когда увидела ее на родительском собрании в школе в мини-юбке в компании с молокососом едва ли старше меня, помню усилия, которые мне пришлось приложить, чтобы заставить себя называть ее Мьенной — уменьшительное от Эмильенны, — потому что это было по-молодежному и в американском стиле, свой страх, стоило ей только раскрыть рот, и тягостную неловкость, когда она толковала кому-нибудь о живописи Пикассо, она, ни разу не заглянувшая не то что в каталог, а даже в маленькую брошюрку с репродукциями моего дедушки.

Ее речи варьировались в зависимости от того, кто ее слушал. Говоря с теми, кого едва знала, она возводила Пикассо на пьедестал: «Мой свекор гений. Я восхищаюсь им, да ведь и он меня очень ценит, это точно». Людям более близким она без церемоний рассказывала обо всех трудностях: «Вот представьте себе, что при всем своем богатстве этот паршивец оставляет нас без единого гроша».

Люди посмеивались. Люди всегда посмеиваются, когда неприятности у других.

Я не помню, чтобы мать хоть раз рассказывала нам сказки вроде «Красной Шапочки» или повела нас покататься на карусели. Но я знаю одно — несмотря на все свои патологии, она была единственной, на кого мы могли рассчитывать. Никому мы не были нужны в этой семье, кроме нее. Вопреки своей мании величия и психопатии она несла нам свое тепло, материнский запах, голос, смех, даже если они чаще всего бывали вымученными. Благодаря ей в квартире был наш собственный уголок со всеми обычными приметами детства: чайник пел на огне, кухонный стол был покрыт клеенкой, из раковины стекала по капельке вода, на шаткий стул — «ни в коем случае не садитесь», в вазе сох букет, — та голубая комната была коконом, где мы с Паблито могли затаиться: ни с чем не сравнимое счастье тех, кто чувствует себя сиротами.

Что до всего остального — она сделала что могла, используя для этого подручные средства.

Это вышло у нее совсем не гениально.

Она могла бы стать очень хорошей женщиной, если бы ее не поразил синдром Пикассо. Она родилась в протестантской семье лионской буржуазии, из которой происходили преподаватели, инженеры, ученые: академичная, тихая семья с хорошей репутацией. Слишком академичная. Слишком тихая. Упаси Боже, никаких скандалов — и вот она бросила ее, чтобы выйти замуж за гончара из Валлориса. В те годы, пожиная плоды этой деятельности, они смогли купить квартиру в Гольф-Жуане, где жили в раздорах, ссорах, быстро перешедших в ненависть.

Развод, передышка и вскорости мой отец.
Мой отец, за которого она вышла...
На радость и на горе.
Неизбежное горе.

После разрыва с отцом у матери было много мужчин. Точнее — юнцов, которых она выбирала, чтобы почувствовать себя моложе, чем была. Этот урожай она собирала летом на пляже, зимой в барах и приводила домой. Они приходили — длинноволосые, в цветастых рубашках и драных джинсах. Одни бренчали на гитарах, другие тянули пиво из горлышка. А то и виски. Мать хихикала. Чтобы остаться с ними наедине, она отсылала нас в спальню.

Нас с Паблито уложили в постель. Чтобы не замерзнуть, мы кутаемся в одеяло. Прижавшись друг к другу, смотрим в потолок. Мы не произносим ни слова.

Из-за двери до нас доносятся истошные голоса:

— Давай, Филипп, сыграй нам!

Это голос Лили, соседки снизу: она подруга матери.

Гитарный аккорд, резкий и нескладный, и икающий фальцет, поющий песню Ната Кинга Коула:

It was a boy
A very strange, enchanted boy
They say he wander'd very far
Very far
Over land and sea...1

— А что-нибудь не такое слащавое можешь? Давай сыграй фламенко. Пабло его обожает!

Вот это, конечно, голос матери с ее вечными «Пабло обожает гитару», «Пабло любит то», «Пабло любит это», «Не говорите так со снохой Пикассо!», и рефреном «Я все видела, я все знаю. Я ведь Пикассо!».

И снова льется виски. И булькает пиво. И кретиноватое взвизгивающее хихиканье этой Лили и матери и всех тех, кого мы с Паблито, съежившись в постели, тихо называем «хулиганьем» — мы не любим их.

Семь часов утра. Надо вставать, идти в начальную школу. Мать еще спит.

Кухня похожа на поле битвы. Стол усеян стаканами, бутылками и полными пепельницами. Мы без слов убираем их, проводим губкой по скатерти, выбрасываем окурки и пустые бутылки в мусорное ведро, ставим стаканы в раковину.

Если уж мы хотим, чтобы наша мама была доброй, отец улыбался, дедушка любил нас, мы должны заставить их забыть, что мы для них только обуза.

В конце концов это мы виноваты, что наш отец вынужден унижаться, чтобы иметь еженедельное содержание, что наш дед отказывается видеть нас слишком часто, что мать общается с хулиганьем. Если бы нас не было, все жили бы себе спокойно. Всем было бы хорошо.

Сознавая, что мы всего лишь обуза, Паблито и я думаем о том, как сблизить «добряка» (папу) и «злючку» (дедушку). Как их помирить.

Мы называли это «строить счастье». В это понятие входили уборка квартиры, приведение спальни в порядок, мытье посуды или принести матери в постель утренний завтрак.

Еще я помню, какой ужас охватывал меня, когда, встав на стул, я зажигала спичку, чтобы вскипятить воду на старенькой газовой плитке, страх ошпариться, когда наливала воду в чашку матери, и чувство радости, что мы можем ее принести ей.

Она с трудом открывала один глаз и говорила:

— Не сейчас, дети. Я больна. Мне нужно поспать.

Мы еще не знали, что ее проблема — это злоупотребление алкоголем, как не знали, что эта проблема называется «похмельным синдромом» и началось все это с тех ночей, проведенных за виски.

Встревоженные, мы спрашивали, что у нее болит, и она отвечала:

— Это все из-за туберкулеза, которым я болела, когда была ребенком...

Или так:

— Моя поджелудочная железа опять дает о себе знать.

Мы выходили на цыпочках, надеясь, что она поспит и ее болезни пройдут.

Нас ждала школа.

Сегодня, когда, всем переболев, я уже перешла Рубикон, у меня появилось новое ощущение, которого не было, когда я воспитывала Гаэля и Флору, двух моих старших. Я любила их какой-то потерянной любовью, сама теряя голову. Животной любовью. Любовью вне времени.

А вот моим приемным детям, Май, Димитри и Флориану, я несу прежде всего такую любовь, которая, как я надеюсь, поможет им найти себя в жизни. Каждое утро, пока они не ушли в школу, я не отхожу от них, проверяя, хорошо ли они почистили зубы, не сносилась ли их обувь, тепло ли они одеты. Я заставляю их завтракать, повторить урок, проверяю их дневник и спортивную сумку. Это может показаться чрезмерным, но для меня очень важны маленькие проявления любви, которых я не знала сама.

Примечания

1.

Жил-был мальчуган,
Странный, очарованный мальчуган.
Говорят, он много скитался
По далеким странам и морям...(англ.)

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Добавьте в закладки эту страницу, если она вам понравилась. Спасибо.

 
© 2019 Пабло Пикассо.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
Яндекс.Метрика