(1881—1973)
Тот, кто не искал новые формы,
а находил их.
Новости
История жизни
Женщины Пикассо
Пикассо и Россия
Живопись и графика
Рисунки светом
Скульптура
Керамика
Стихотворения
Драматургия
Фильмы о Пикассо
Цитаты Пикассо
Мысли о Пикассо
Наследие Пикассо
Фотографии
Публикации
Статьи
Ссылки

На правах рекламы:

сбербанк отзывы сотрудников

Глава двадцать восьмая. Признания Марины Пикассо

Внучка Пикассо Марина уверена, что ей повезло. В своих воспоминаниях о деде она пишет:

«Я должна была стать одной из жертв этого кораблекрушения, но я выжила. Выжила благодаря жажде жизни, унаследованной от деда. Хотя деда, по сути, у меня никогда не было».

Она так мечтала о том, чтобы ее дед не был гением. Так хотела жить в нормальной семье. Став взрослой женщиной, Марина Пикассо многое поняла о своем великом родственнике и написала:

«Есть ли у творцов право пожирать и ввергать в отчаяние всех своих близких? Должны ли их поиски абсолюта сопровождаться неукротимой жаждой власти? Их творчество, пусть и светоносное, — стоит ли оно такой жертвы в виде человеческих жизней?

Моя семья так никогда и не смогла вырваться из железных тисков гения, жаждущего крови, чтобы подписывать ею свои полотна: крови моего отца, брата, матери, бабушки, моей и крови всех тех, кто, наивно полагая, что любит человека, любил Пикассо».

Марина Пикассо в своей книге подробно рассказывает обо всех ужасах, через которые ее дед заставил пройти всю семью. Может быть, она все преувеличивает? Не похоже...

О своем отце, сыне Пикассо и Ольги Хохловой, она рассказывает так:

«Мой отец родился и умер под гнетом этой тирании, обманутый, отчаявшийся, опустошенный, униженный. Жестоко и неумолимо».

На протяжении всей своей книги Марина Пикассо отмечает взгляд своего отца. Она называет его «пустым» и «безнадежным». Вот ее характеристика:

«Я никогда не видела его смеющимся, да просто счастливым. Если дела в "Калифорнии" шли хорошо, он, бывало, кутил или пребывал в эйфории, но все это было наигранным. Он изображал это, чтобы понравиться Пикассо, вписаться в его желания. Своих желаний у него не было. Он навсегда отринул их, чтобы мало-помалу раствориться в божестве, с которым он не имел права даже сравниться. Как почувствовать себя полноценным человеком рядом с образом отца-чудовища, который ломает и третирует, пренебрегает тобой, презирает, унижает? Как рассчитывать на уважение людей, если твоему отцу — птице высокого полета — достаточно расписаться на бумажной салфетке в ресторане, и счет на сорок персон оплачен? Как создать крепкую семью, если твой отец повсюду хвастается, что запросто покупает дом без оформления у нотариуса, всего за три своих картины, о которых сам он пренебрежительно говорит, что "эти три дерьмовых наброска намалевал за одну ночь "?

Как строить собственную жизнь, если ты сам внутри всего этого? Как сохранить уважение к себе, да и вообще к жизни под гнетом такого количества проклятий?»

А вот ее слова о своем несчастном брате Паблито:

«Игрушка его садизма и его равнодушия, мой брат Паблито покончил с собой в двадцать четыре года, выпив флакон жавеля. Это мне суждено было найти его плавающим в собственной крови, с сожженными гортанью и пищеводом, с разорванным желудком и разбитым сердцем. Это я девяносто дней не отходила от него, держа его за руку, пока он медленно умирал в больнице "Фонтонн" в Антибе. Таким жутким оказался его способ положить конец страданиям, избежать столкновения с рифом, поджидавшим его. Да и меня тоже: ведь мы были Пикассо, мертворожденные, задушенные петлей, скрученной из наших осмеянных надежд».

Конечно же, пишет она и о своей бабушке:

«Моя бабушка Ольга, со всем смирившаяся, оболганная, опустившаяся после стольких пережитых ею предательств, закончила жизнь парализованной старухой, а дед ни разу даже не соизволил навестить ее на ложе отчаяния и скорби. А ведь она бросила ради него все: свою страну, свою карьеру, свои мечты, свою честь».

А вот ее мнение о собственной матери:

«А моя мать — уж она-то носила имя Пикассо, как носят орден, но этот орден стал отличительным знаком высшей степени безумия. Выходя замуж за моего отца, она выходила за Пикассо. В своем ослеплении она не допускала и мысли, что он вовсе не собирался ни принимать ее, ни дарить ей «шикарную» жизнь, которую она заслуживала. Слабенькая, неприметная, лишенная опоры, она только и получила что часть худосочного еженедельного содержания, которое мой дед отстегивал, чтобы держать своего сына и внуков в узде — и в самой позорной бедности».

«Пенсия Пикассо», которую Пауло Пикассо отдавал Эмильенне Лотт, таяла, как шагреневая кожа, и мать Марины и Паблито в свое время не нашла ничего лучше, как подать в суд на самого Пикассо. Логика ее была такова: коль скоро Пауло отказался от наследства Ольги Хохловой, чтобы не вторгаться в творческий мир Пикассо, — нет причин, по которым именно она должна была оплачивать последствия такого великодушия.

О том, чем все это закончилось, Марина Пикассо рассказывает так:

«Убежденная в своей правоте, она разливалась всюду, где ее слушали, везде открыто заявляя, что наконец-то ей удалось взнуздать Минотавра, хозяина "Калифорнии ".

Ее обращение к правосудию и все эти россказни возымели только один эффект — еще больше настроили дедушку против нее. Он натравил на нее Команду своих адвокатов. Контрпредложение звучало так: забрать нас у матери и поместить в пансион до совершеннолетия.

Послушать мать, так этот процесс, о котором она без конца сплетничала, стал навязчивым кошмаром. Она была его героиней, ангелицей, mater dolorosa, вступившей в борьбу ради спасения детей.

— У Пикассо нет возможностей вас воспитывать самому, — говорила она нам. — Он определит вас в большие коллежи для богатых.

Коллежи для богатых. Эти слова звучали приговором.

Она остервенело добавляла:

Он вас разделит. Ты, Паблито, отправишься в Испанию, а Марина — в Советский Союз к этим его коммунистам. Меня вы больше не увидите.

Один — в Испанию, другая — в Советский Союз. Разве эти страны — соседки? Нас хотят оторвать друг от друга? Когда вы так малы и почти что близняшки, география способна стать людоедом, пожирающим ваше сердце. Этот людоед терроризировал нас.

Не знаю, как развивались события, но в этом поединке горшка с котлом победительницей оказалась все-таки мать. Она потребовала оставить детей при ней, оплатила наших адвокатов и так и не получила от Пикассо ничего, если не считать назначенную нам сотрудницу службы социального обеспечения, которой было поручено проверить, в каких условиях мы живем».

Рассказывает Марина Пикассо и о Жаклин Рок:

«Знал ли сам Пикассо, сколько она создала преград? Боюсь, что да. Только он мог бы доверить ей столько власти, сам оставаясь всецело в тени».

Постепенно она отвадила всех. В результате, Пикассо перестал принимать Франсуазу Жило, Клода и Палому. По не менее мелочным соображениям он не виделся больше и с Майей, дочерью Марии-Терезы Вальтер.

Марина Пикассо пишет:

«Только мой отец еще допускался. Он держался за нас с Паблито, свой эскорт, свидетельствовавший, что он все-таки занимается нашим воспитанием. Почему бы не разрешить нам хоть разок повидаться с дедушкой без него? Тогда бы мы доказали ему, что представляем собою нечто большее, чем просто бедные родственники. Мы открыли бы перед ним книгу нашего воображения, и он понял бы, как много мы от него ждем.

Увы, железный занавес, опущенный между нами и дедушкой, был слишком тяжел. И сквозь него не пробиться нашим вопросам, желаниям, нашему страданию».

Увы, увы, увы... Но даже с Мариной и Паблито общение становилось все более и более ограниченным. Как по времени, так и по содержанию. Чуть что, и Жаклин Рок начинала причитать, что пора уходить, что Монсеньору (так она стала называть Пикассо) нужно побыть одному, что разговоры утомили его.

Марина Пикассо и не пытается скрыть свое возмущение:

«Мы утомили его, хотя он не соблаговолил уделить нам ни секунды внимания, ни капельки уважения, ни грамма заинтересованности.

Визит окончен. Безропотно мы идем следом за Жаклин к дверям святилища, в котором только что получили от дедушки благословение безразличием. В который раз мы не смогли объяснить ему, кто мы такие на самом деле. В который раз мы чувствуем себя обманутыми. Обманутыми и брошенными. Жаклин оставляет нас на ступеньках крыльца. Криво улыбаясь, она трясет нам руки и опрометью бежит к своему Солнцу».

По словам Марины Пикассо, даже мысль о том, чтобы «оставить своего палача хоть на мгновение», вселяла в Жаклин ужас. Без него она была как рыба, которую выбросили из воды на берег.

Однажды, это было в 1969 году, Паблито, которому уже исполнилось двадцать, позвонил Пикассо и попал на Жаклин.

— Кто вы такой? — спросила она.

— Его внук.

— Кто-кто?

— Я хотел бы поговорить с моим дедушкой, мадам.

— Но кто вы такой?

— Пабло.

— Пабло? — закричала вдруг Жаклин. — Знайте, молодой человек, что в мире есть только один Пабло. И этот Пабло не может сейчас говорить с вами. Но вы можете ему написать.

По словам Марины Пикассо, ее брату словно вонзили нож в самое сердце. Оказывается, даже носить имя, которое ему дали, по ее логике, он не имел права...

* * *

Конечно же, значительная часть воспоминаний Марины Пикассо посвящена Ольге Хохловой, ее любимой бабушке. Вот ее рассказ практически без сокращений:

«Моя бабушка, Ольга Хохлова, родилась 17 июня 1891 года в городе Нежине, на Украине, и была дочерью полковника императорской армии. Страстно увлекшись танцем и происходя из среды, не очень-то приветствовавшей такого рода занятия, она завоевала славу, порвав с семьей и последовав за труппой "Русских балетов" Дягилева по всему миру.

Первая мировая война, революция 1917 года, Пикассо — ей так и не суждено было возвратиться на родину.

Все, кто писал о Пикассо, отмечают, что бабушка была плохой балериной. Зачем же в таком случае Дягилеву, известному своей бескомпромиссностью при отборе танцовщиков и танцовщиц, было держать мою бабушку в своей труппе? Уж, конечно, не для того, чтобы с ней спать — ведь он любил только мужчин.

Вы, гнусные жабы, оплевавшие Ольгу Хохлову, — а знаете, что в конце жизни, с парализованными после перенесенного инсульта ногами, она не захотела, чтобы ее возили в кресле-каталке?

Кресло-каталка: самое страшное наказание для танцовщицы. Худшее из оскорблений.

Нас она принимала, сидя в постели, а чтобы ног не было видно, прикрывала их норковым манто — памятью о тех прекрасных днях, когда ее любил Пикассо.

Ибо, как бы вы ни злословили, что бы ни приказывал вам Пикассо с целью ублажить женщин, встречавшихся на его жизненном пути, я знаю, что мой дед любил ее. Потрясенный ее красотой, очарованный ее грацией, он безуспешно ухаживал за ней в Риме, Неаполе, потом в Барселоне, где выступала труппа Дягилева, для спектаклей которой он делал декорации. Отказавшись от его притязаний, неприятно удивленная его заносчивостью, она тем самым породила у мужлана, каким он тогда был, чувство нежности — то, чего не досталось девушкам, с которыми он развлекался прежде. В Барселоне он познакомил ее со своей матерью, и она сразу предупредила: "Никакая женщина не будет счастлива с моим сыном Пабло ". Все оказалось напрасно — в тот день, когда Сергей Дягилев с труппой отбывали в Южную Америку, Ольга Хохлова отказалась ехать с ними. Пикассо завоевал ее сердце. Она сказала ему "да" в Париже, в православной церкви на улице Дарю, куда мой дед привел ее для заключения брака перед Богом и людьми.

Ольга оказалась его пропуском, позволявшим ему, любившему сводить счеты, забыть ту социальную среду, которая воспитала его в детские годы в Малаге, среду, которой он стыдился.

Ольга — снобка и ничтожество? Знайте же, господа судьи, что, женившись на Ольге, Пикассо спекулятивно попользовался всем, что она принесла в ею жизнь. Именно благодаря ей он смог приблизиться к до сих пор незнакомому миру: миру аристократов духа, людей, умеющих жить, и получил право появиться в высшем свете.

Он стал одеваться в Лондоне, научился пить шампанское, разъезжать по модным салонам и по-обезьяньи подражать той самой буржуазии, на которую вечно клеветал.

Так кто же из них двоих был ничтожество и сноб? Уж, конечно, не Ольга, в которой любой с удовольствием отметил бы врожденное благородство.

Когда мы собрались к ней с визитом в ту самую клинику "Босолей", где я родилась и где ей суждено было вскоре умереть, Паблито настоял на том, чтобы пойти в панталончиках и бархатном маленьком блейзере, в котором он выглядел принцем. Ведь это она привила ему вкус к элегантности, ни разу об этом не заговорив — да этого и не нужно было. Она пригласила нас сесть на ее постели и, сжимая мои руки в своих, рассказывала нам по-русски легенды, в которых мы не понимали ни слова, но которые казались нам прекрасными.

Ведь они были нашей общей тайной.

Ревность Ольги, ее нервные срывы, ее психоз.

Даже здесь вы не стеснялись в выражениях. По правде говоря, сам Пикассо очень помогал вам, отдав ее на растерзание.

"Ольга меня раздражает, выводит из себя. Я считаю, что она глупа, надоедлива, она полное ничтожество".

Как это, должно быть, приятно — играть своей жертвой, как это мужественно — оплевывать женщину, которую любили когда-то, как это по-рыцарски — изо дня в день настраивать сына против матери.

И как это благопристойно — повсюду трезвонить, что Мария-Тереза Вальтер, которой надоело пребывать в тени, приехала к Ольге, его законной жене, чтобы объявить ей, что ребенок, которого она держит на руках, — это "произведение Пикассо ".

Вы осуждали мою бабушку за то, что она была истеричкой. Но как не стать истеричкой, если тебя так унижают, бесчестят, позорят? Разве можно избежать этого после стольких жестокостей, низостей и разочарований?

Когда, разбитая столькими годами тоски, бабушка решила достойно оставить этот мир, мой отец пожелал один провожать ее в последний путь.

Без сомнения, чтобы попросить прощения за все зло, которое он причинил ей.

Конечно, чтобы сказать ей, что он любил ее...

Наперекор тому, против того, кто изгадил всю их жизнь».

Потрясающие слова! И нет никакой необходимости их как-то комментировать.

Когда Ольга умерла, Марина и Паблито даже не могли плакать. Их отчаяние было за гранью слез, ведь они понимали, что больше никогда не увидят ее улыбки, не услышат ее нежных слов. Как говорит Марина Пикассо, даже чай, налитый бабушкой, имел для нее «привкус потерянного рая».

Вспышки гнева? Да, они тоже бывали, но гневалась Ольга в адрес Пикассо, а что это был за человек, всем, наверное, уже понятно. Ведь он даже не соизволил прийти к ней в больницу, когда она умирала, хотя был ее официальным мужем и жил совсем рядом с тем местом, в котором ей предстояло окончить свои дни.

Марина Пикассо задает вопрос и сама же отвечает на него:

«И его кисти не напомнили ему, как она была великолепна и царственна, когда позировала ему? Эгоизм, скупость сердца, низость, варварство».

А ведь можно задать еще очень много других вопросов. Например:

«Почему же он отверг ее любовь после того, как столько раз прославил ее в своих полотнах»?

Марина Пикассо никогда не думала извлекать какую-то выгоду для себя лично из разрушения имиджа своего прославленного деда, она лишь хотела показать людям его реальный облик. Наверное, именно по этой причине она и отважилась потревожить миф. Что же касается Ольги Хохловой, то тут вывод внучки очевиден: ее смерть стала для нее и для Паблито катастрофой:

«Да, все рухнуло для нас с Паблито, когда эта прекрасная дама ушла в тот край, откуда не возвращаются. Она оставила нас наедине с отцом, который проносился через нашу жизнь метеоритом, и с матерью, растрачивавшей собственную жизнь».

* * *

Наверное, если Пикассо не был признанным гением, к нему можно относиться, по меньшей мере, как к бесчувственному извращенцу, безразличному ко всем, кроме самого себя. Марина Пикассо пишет о нем так:

«У дедушки никогда не было времени хоть немного подумать о судьбе своих близких. Значение имела для него одна только его живопись, те страдания и то счастье, которые она ему приносила. Быть ее верным слугой и выходить из повиновения, как только удавалось овладеть мастерством, — для этого все средства были хороши. Так же как он выдавливал тюбик с краской, чтобы посмотреть, как будут переливаться цвета, он, не смущаясь, выдавливал и тех, кто жил в надежде поймать хоть один его взгляд. Он любил детей за пастельные тона их невинности, а женщин — за плотоядные сексуальные импульсы, которые они в нем пробуждали. Ему надо было, чтобы свою загадку они вывернули перед ним наизнанку. Любитель свежей плоти, он насиловал их, расчленял и пожирал. Мешая кровь со спермой, он превозносил их в своих картинах, приписывая им собственную жестокость, обрекая их на смерть, едва только внушенная ими сексуальная сила ослабевала в нем. С одинаковым сладострастием он занимался и живописью, и сексом. И. тем, и этим он пытался победить в себе влечение, страх и презрение, которые испытывал к Женщине и к женщинам. Он считал их разносчицами смерти. Владыка своего мрачного царства, он мучил их в своей мастерской по ночам. Они должны были быть милы, покорны, податливы. И тогда он, как тореро, наносил им раны своей кистью до полного их изнеможения. Выпады кистью голубой, оранжевой, светлых тонов, и казнь красной, гранатовой, черной, цветов полыхающих. Они были его жертвами. Он был Минотавром. Кровавые и непристойные корриды, из которых он всегда выходил в сиянии победы.

Все, что не имело отношения к этой алхимии зла, не интересовало его. Все те, кто избежал его прожорливости или не был ее объектом, оставляли его холодным как мрамор. На его кладбище забвения — ни креста, ни благодарности, ни сожаления. Женщины, друзья, дети, внуки — не важно: он приносил их всех в жертву своему искусству.

Он был Пикассо. Он был гений.

Гений не имеет жалости. Она может повредить его сиянию».

К сожалению, как очень верно отметил Вольтер, «гений не дает счастья». Ни самому гению, ни его близким. Более того, гениальность вовсе не исключает ни заблуждений ума, ни ослепления страстями. А вот гений и злодейство — это все-таки две вещи несовместные...

Марине Пикассо пришлось очень много выстрадать, и все свои фобии она явно получила от дедушки. Он занял в ее жизни огромное место. Даже слишком...

Но, став взрослой, она многое поняла, и вот ее конечный вердикт по поводу этого человека:

«Гений Пикассо.

Это словечко "гений", которым упиваются "специалисты по Пикассо", возмущает и раздражает меня. Как они могут позволять себе оценивать его творчество на безапелляционном и пышном жаргоне общества посвященных: "испанские переливы красных и огненных тонов", "космические импульсы штриха", "проблематика химеричности композиции"?.. Как посмели они присвоить себе право заточить Пикассо и его творчество в крепость, ключи от которой только в их руках?

Пикассо и гениальность... гениальность и Пикассо: два слова слились, чтобы придать содержательность буржуазным обедам.

"Пикассо — это сногсшибательно. Гений в чистом виде! Съешьте еще немного спаржи. Она с наших собственных огородов в Любероне".

И разговоры у стойки бара.

"Гении... да, о гениях. Был бы я Пикассо, при том, сколько за это платят, я бы нарисовал одну картину и на том успокоился ".

Имя Пикассо — то имя, которое я ношу, — стало чем-то вроде аббревиатуры. Его можно прочесть на витринах парфюмерных магазинов, ювелирных лавок, на пепельницах, галстуках, футболках [...]

Пикассо, этот запретный дедушка, которого я всегда видела в комнатных туфлях, старых шортах и дырявой майке на голое тело, этот испанец, бывший куда больше анархистом, нежели коммунистом, не мог даже представить себе, что настанет день, когда — вне всякой связи с его творчеством — его имя превратится в машину, делающую деньги.

После четырнадцати лет раздумий я отдаю себе отчет, до какой степени тот образ дедушки, что сложился в моей душе, был искаженным, далеким от действительности, ужасающим. Сквозь призму моего отца он был надменным скупердяем. Сквозь призму матери — бесчувственным извращенцем. Окончательно нас добила Жаклин со своим Монсеньором — в ее присутствии он казался жестоким богом ацтеков, любившим празднества с человеческими жертвоприношениями.

Вскормленная этой легендой, я долго считала его единственным виновником наших страданий. Во всем был виноват именно он: в вырождении отца, выходках матери, закате бабушки Ольги, в депрессии и смерти брата Паблито. Я испытывала к нему неприязнь за то, что он не обращал внимания на нашу жизнь и бросил нас на произвол судьбы. Я не могла понять, почему нам с Паблито нельзя повидаться с ним запросто, с глазу на глаз. Я не могла понять, почему он совсем не интересуется своими внуками, в то время как нас порадовала бы и капелька его заинтересованности.

Сегодня [...] я догадываюсь, что дедушку у нас украли. Ведь мы могли бы свободно влиться в его жизнь, но безответственность отца, матери и очередной жены лишила нас тех чувств, возможности проявить которые мы с Паблито выжидали при каждом визите.

Заточенный в атмосфере такой сервильности, разве мог этот Земной Бог догадаться, что за каждым нашим визитом в "Калифорнию" таился крик о помощи?

Нам было немного надо: чтобы Пикассо на несколько мгновений спустился с Олимпа и приласкал нас, став обычным дедушкой, какие есть у всех...

Он этого не мог. Отгородившись от всего своим творчеством, он потерял всякий контакт с реальностью и замкнулся в собственном непроницаемом внутреннем мире.

Его творчество было его единственным способом общения, его единственным видением мира. Он еще ребенком был замкнут в аутическом универсуме. В Малаге, учась в школе, пока другие ученики слушали объяснения преподавателя, он неустанно изрисовывал свои тетрадки изображениями голубей и корриды. Он презирал учителей, делавших ему выговор за это. Его рисунки значили больше, чем все уроки арифметики, испанского языка или истории.

Ненасытный, он пожирал жизнь, вещи, людей. Щебень, кусок, дерева, обломок посуды или черепицы в его руках превращались в предметы искусства. По утрам он совершал пробежку. Он медленно трусил за машиной, за рулем которой сидела Жаклин, и по пути швырял на заднее сиденье куски железа, стульчак, велосипедный руль, подобранные по дороге в мусорных баках, вехах на его пути. Перекореженные в его мастерской, эти железки, стульчак, руль становились совой, африканской маской или Минотавром.

Для Пикассо самый обыкновенный предмет был произведением искусства.

То же самое и с женщинами, которые имели счастье — или несчастье — попасть в поле действия этого вихря. Подогреваемый своей животной сексуальностью, он на своих полотнах укрощал, околдовывал их, дышал ими и потом давил. Ночи напролет высасывая из них самую сущность, он потом выбрасывал их обескровленными.

Этакий вампир на восходе солнца.

Подобно скальпелю, его магнетический взгляд разрезал реальность, обрабатывал ее, разделывал. Под его кистью, в его пальцах краска, глина, бронза, металл становились такими, какими он их видел. Обуздывая женщин и материю, он превращал их в своих рабов.

Он, ровесник целой эпохи, жил не так, как его современники. Впрочем, он с ними почти не виделся. Жизнь была для него не более чем блокнотом с рисунками, книгой эскизов, сделанных по молниеносному зову его творческого воображения.

Он не пересоздавал этот, мир, он накладывал на нею свой.

Всю свою долгую жизнь, в каждый период развития своего таланта, он гнался за эфемерным, пытался схватить мгновение. Он не рисовал картин, не делал набросков, не лепил скульптуры — нет, он извергал из себя то, что чувствовал. Он препарировал собственную душу. Стыд и бесстыдство, жизненная сила и смерть, насилие и чувствительность — все эти струны он заставлял дрожать с такой интенсивностью, что она облучала всех, кто к нему приближался.

И поражала их, точно молния. Он бескомпромиссно искал абсолют. Его мало волновал вид оружия, он, как Дон Кихот, хотел биться, совершить месть миру, хозяином которого ему хотелось быть.

«Хорошая живопись, — говорил он, — должна резать, как лезвия множества бритв».

Он, этот маленький человечек ростом чуть больше метра шестидесяти, был «Я — Пикассо». Как и у тореро, блистающего на песке арены, его единственной тоской и страстью была смерть. Его шпагой — кисть. Его мулетой — девственный холст.

Ни мой отец, ни мать, ни мы с Паблито не сумели понять одиночество, в котором бился этот матадор. Никто не был допущен к этой корриде. К его вышнему крестовому походу.

Кто мы были такие, чтобы осмеливаться преступить черту, отделяющую мир от той арены, на которой он сражался? Каким бесстыдством было просить у этого человека всего того, что он отверг ради своего искусства: денег, семьи, нежности, внимания. Всей этой ничтожной чепухи, которая и есть ежедневный быт обыкновенных семей.

Как можно было сетовать на то, что он не замечал детей, меня и Паблито? Детство, как и все остальное, безусловно обязано было быть его созданием.

"В восемь лет я был Рафаэлем, — говорил он. — Мне понадобилась целая жизнь, чтобы научиться рисовать, как рисуют дети ".

Мы были соперниками.

Ничто в обычной гамме чувств человеческих не имело для него значения. Он любил деньги, чтобы покупать дома, в которых он рисовал. Он продавал их, когда чувствовал, что в них ему уже не создать новых произведений. Он не любил сидеть за столом — это было время, украденное у творчества. Он презирал суету, которую приносит богатство. В поношенной одежде его вполне можно было принять за бродягу. Он ни во что не ставил всю ту камарилью, что всегда готова была прибежать к хозяину. Он называл их "этим лягушачьим болотом ".

В конце жизни, пожелав остаться в одиночестве и творить из последних сил, он отринул весь мир.

Частью которого были мы.

Зрелое размышление открыло мне дедушку, которого я не знала. Я ожидала, что он приподнимет решетку, за которой укрылся. Быть может, он хотел этого. Я так никогда и не узнаю. Быть может, в тот миг, когда он мог бы это сделать, решетка оказалась слишком тяжелой и он слишком устал.

Итак, кто же, в конце концов, больший эгоист — Пикассо или я?

Замурованный в «Нотр-Дам-де-Ви», он умер одиноким, как жил. Одиноким, как он хотел».

* * *

Все вокруг Пикассо жили в бедности, в то время как он сам купался в достатке. Отец Марины постоянно вынужден был просить у него деньги. Она много раз видела, как Пикассо доставал пачку купюр, а ее отец брал их, словно он был вором. Пикассо тут же начинал кричать:

— Ты не в состоянии сам позаботиться о своих детях! Ты не можешь заработать себе на жизнь! Ты ничего не можешь сделать сам! Ты всегда был и будешь посредственностью!

И все это на глазах детей Пауло. В результате, ни сам Пауло, ни его сын Паблито так и не смогли вынести подобное унижение. Да и самой Марине потребовалось очень много времени, чтобы привести себя в порядок. Она вспоминает:

«Однажды, мне тогда было девять лет, а я была совсем худая от истощения, меня повели к врачу. Доктор удивился, что внучка Пикассо находится в таком состоянии, и написал ему письмо с просьбой отправить меня в медицинский центр. Мой дед не отвечал очень долго. У него были другие проблемы. А затем — столько мук, чтобы он оплатил счета!»

* * *

После того как один за другим ушли из жизни сам Пикассо, его сын Пауло и внук Паблито, Марина Пикассо неожиданно стала богатой наследницей. Кроме миллионного состояния, ей досталось более четырехсот картин и примерно семь тысяч набросков, рисунков и скульптур Великого Гения.

Но произошло это не сразу и не просто.

Естественно, тут же появился Клод Пикассо, сын художника от Франсуазы Жило. Марина Пикассо пишет:

«Париж, аэропорт, Орли. Клод пришел меня встретить. Я чувствую в нем фальшь и сама становлюсь неестественной. С тех пор как мы виделись, прошло так много времени. Он удивляется, что я без багажа. Я в джинсах, на ногах — сабо, но это не для того, чтобы выглядеть вызывающе, просто с тех пор, как умер мой брат, мне неинтересно покупать себе даже самое необходимое.

— Завтра, — говорит Клод, — ты пойдешь к мэтру Зекри, он занимается вопросами наследств твоего дедушки. Он выпишет тебе чек.

Чек? Почему чек? Не понимаю».

Появилась и Палома Пикассо, сестра Клода. И Майя, дочь Пикассо от Марии-Терезы Вальтер. И Кристина Поплен. И ее сын Бернар, сводный брат Марины.

Марина Пикассо продолжает свой рассказ:

«Все вдруг столпились вокруг меня.

— Марина, ты должна быть мужественной.

— Марина, жизнь тебя не баловала.

— Марина, твой дедушка, брат и вот теперь отец. Бедная малышка Марина.

Бедная малышка Марина. Мной интересуются.

Я живу среди смерти.

На следующий день у меня встреча с мэтром Баке де Сарьяком, одним из дедушкиных адвокатов. Он пожелал меня видеть, чтобы передать мне конверт, оставленный отцом. В нем сто тысяч франков и записка трясущимся почерком: "Оставляю тебе эту сумму, чтобы поддержать тебя. Сжимаю в объятиях ".

Подписано Пауло. Совсем просто — Пауло.

— Ваш отец хотел сам передать вам это, — объясняет мэтр Баке де Сарьяк, — но он не осмелился вам позвонить.

Мне хочется ему сказать, что я в любом случае не приняла бы от отца этих денег. Мне хочется ему сказать...

Зачем? Я больше не держу зла. Это просто письмо, в котором сто тысяч франков.

Последнее пособие, за которым спряталось раскаяние.

Вокруг меня все суетится Клод. Я провинциалка. Он считает нормальным быть моим гидом в лабиринте делового Парижа.

— Сегодня после обеда ты встречаешься с мэтром Зекри. Он будет ждать. Я ему позвонил.

После смерти отца я вместе с братом Бернаром имею то же право на наследство Пикассо, что и он, Жаклин, Майя и его сестра Палома. Только без скандалов, он хочет, чтобы все прошло гладко.

— Знаешь, мы ведь, так сказать, тоже страдали. И нам, и нам знакомы несчастья...

Сваливая все в одну кучу, он старается уравнять наши горести, а я — у меня ведь больше нет Паблито...

Мне не хочется отвечать. Ни отдача долгов, ни сведение счетов меня не интересуют, я хочу одного — вырваться из всей этой истории и, главное, убежать от этой семьи, которую объединяют замогильные интересы».

Мэтр Пьер Зекри, нотариус, занимавшийся наследством Пикассо, встретил Марину так, как нотариусы обычно принимают тех, кто имеет законные права. Но она не могла внимательно слушать его. Думала о том, что теперь, наверное, сможет отдать долг Марии-Терезе Вальтер, помогавшей при похоронах Паблито...

А нотариус все говорил и говорил. О необходимо выкупить права обладания у Кристины Поплен, второй жены Пауло Пикассо. Там Марине причиталась четверть.

В ее воспоминаниях читаем:

«Поскольку матери не досталось прав даже на чайную ложечку, я смиренно заставила себя совершить этот тягостный демарш. Впрочем, Кристина с большой любезностью и без проволочек согласилась, зная, что довелось перенести нам с Паблито.

Я вышла на волю, освободившись от ярма Пикассо».

Оценку творческого наследия Пикассо производил эксперт по вопросам искусства Морис Реймс. Потом уже оцененные произведения (картины, рисунки, гравюры и керамику, на которые по приоритетному праву наследования имело право государство) отбирали Жан Леймари и Доминик Бозо, директора Национального музея Пикассо1.

Марина Пикассо вспоминает:

«Наконец, тьма адвокатов занималась распределением тысяч произведений по числу наследников. Заплатив адвокатам за эти услуги — гонорары составили добрую часть самого наследства, — Жаклин, Майя, Палома, Клод, Бернар и я наконец-то получили возможность притронуться и к наследству как таковому, оплатив, разумеется, сперва наши собственные права на него, что для меня было равно половине всего добра, оставленного мне дедушкой.

Я не хотела участвовать во всей этой свистопляске. Повторяю, это меня не интересовало, и, когда директор Парижского Национального банка предложил мне самой открыть двери сейфа, в котором была предназначенная мне доля, я наотрез отказалась. Я не находила в себе сил преодолеть этот последний этап. Ненавидя человека, из-за которого нам с братом пришлось столько пережить, я считала непоследовательным обладать тем, что мне от него досталось.

Я не могла отделить художника от его творчества.

Мне отходила еще и вилла "Калифорния" с ее решетчатыми воротами, так долго нас не впускавшими, ее внушавшими чувство подавленности комнатами, ее ароматом запретного. Я не хотела ее. Надо было продавать ее и выкупать свою душу.

Я попыталась было избавиться от нее, но, не найдя покупателя, оставила, так и не решившись в ней поселиться. Она казалась мне слишком большой и неудобной. Я слышала, как скрипят половицы, как по комнатам гуляет ветер. И конечно, очень боялась столкнуться с призраком не просто своего дедушки, но Пикассо».

Поясним, что после смерти Пикассо его наследниками были признаны: последняя жена Жаклин Рок, двое внуков художника Марина и Бернар (дети его умершего сына Пауло, родившегося в браке с Ольгой Хохловой) и еще трое внебрачных детей — Майя (дочь Марии-Терезы Вальтер), Клод и Палома (дети Франсуазы Жило).

Наследство это французское правительство оценило в 260 миллионов долларов. Оно представляло собой в общей сложности 50000 работ, и в том числе 1885 картин, 1228 скульптур, 2800 изделий из керамики, около 12000 рисунков и т. д.

Марине Пикассо из всего этого досталось очень многое, но, по ее собственному признанию, на протяжении многих лет она не могла смотреть на произведения деда. Она пишет:

«Они были связаны с моими воспоминаниями и членами нашей семьи, которые все время подвергали себя саморазрушению, находясь среди них. Они были символом моих детских страданий, поэтому я отрицала искусство вообще».

А еще ей досталась «Калифорния» — огромная белая вилла, построенная в 1860 году в окрестностях города Канны. От нее открывался прекрасный вид, но даже мысль о том, чтобы поселиться в ней, приводила Марину в ужас.

В детстве «Калифорния» казалась Марине чем-то вроде сказочной пещеры Али-Бабы: мрачной, загадочной и полной сокровищ. Повсюду царил чудовищный беспорядок: груды холстов, сваленные прямо на полу, скульптуры, торчащие изо всех углов, деревянные ящики, набитые африканскими масками, старые газеты, бутылки, консервные банки... На стенах — головы быков и многочисленные портреты: Жаклин Рок, Майи, Клода и Паломы...

А потом Марина стала ненавидеть этот дом, по которому еще бродил призрак Пикассо. Вот ее признание:

«Я отчаянно пыталась избавиться от «Калифорнии». Но когда сделка сорвалась в третий раз подряд, я решила, что этот дом — моя судьба».

* * *

В течение многих лет Марина Пикассо почти ежедневно посещала психоаналитика, и это, в конечном итоге, помогло ей изгнать из своей жизни призраков прошлого.

Она отреставрировала виллу «Калифорния». Эта мучительная работа длилась очень и очень долго. Первым делом, она выгребла из дома горы мусора. Пикассо ведь никогда ничего не выбрасывал, а когда надо было прибраться, он просто закрывал ставни, запирал входную дверь и переезжал в другой дом. Лишь после этого она сказала самой себе и окружающим:

«Я, наконец, смогла стать собой, а не просто внучкой великого Пикассо».

Сейчас Марина Пикассо спокойно живет на вилле «Калифорния» вместе со своими пятью детьми — двумя родными и тремя приемными (последних она привезла из Вьетнама, создав в 1990 году фонд, на средства которого в окрестностях города Хо-Ши-Миа был построен поселок для трехсот пятидесяти детей-сирот).

По этому поводу она сама себе удивляется:

«Парадоксально, но много лет спустя, я использую славу и деньги Пикассо, чтобы дать то, чего была лишена: любовь. Я трачу часть своего огромного состояния на гуманитарные проекты, например на деревню юношества в Хо-Ши-Мине. Вьетнамские власти очень облегчили мне мою работу».

И никакие призраки теперь не тревожат покой обитателей «Калифорнии». Берлогу одинокого ге-ни я Марина превратила в уютный и вполне буржуазный дом для себя и для своих детей, которых она воспитывает одна. Теперь она может позволить себе написать:

«Калифорния» — это не музей, а дом, где живет моя семья. Я пыталась выкупить у наследников один из загородных домов Пикассо, чтобы устроить музей там, но получила отказ».

На вопрос, смогла ли она забыть деда, Марина Пикассо отвечает так:

«Забыть Пикассо невозможно. В моей жизни был период, когда я во всех своих бедах винила его одного. Мне понадобились годы, чтобы понять, как отчаянно одинок был этот человек. Единственным доступным ему языком было искусство. К несчастью, никто из окружавших его людей этим языком не владел».

Примечания

1. В настоящее время этот музей расположен в 3-м округе Парижа, и его коллекция содержит 251 живописную работу Пикассо, 160 скульптур, 29 рельефных картин, 107 изделий из керамики, 1500 рисунков и т. д.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Добавьте в закладки эту страницу, если она вам понравилась. Спасибо.

 
© 2019 Пабло Пикассо.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
Яндекс.Метрика