а находил их.
Глава IIIЗдесь можно было бы закончить рассказ, но какова же дальнейшая судьба Аполлинера? Или Макса Жакоба? Или Жоржа Брака? Или Фернанды? Можно ли расстаться с такими людьми, не узнав, какова была их дальнейшая жизнь? Любопытство непредосудительно. Тогда давайте начнем с Макса Жакоба. Он должен был бы появиться на предыдущих страницах, где мы рассуждали о смерти. Больше, чем Пикассо, он был предан только Богу. И наркотики приблизили его к Нему. Даже смерть Вигельса не отвратила Макса от опиума. Двинемся в другом направлении. Вскоре после того, как Пикассо и Фернанда переехали на бульвар Клиши, в 1909 году, вечером 7 октября, когда Макс вернулся после дня занятий в Национальной библиотеке, с ним произошел драматический случай. Этого, конечно, недостаточно, чтобы Макс мог считать, что он стал свидетелем чуда. Надо было еще убедить власти в том, что это чудо заслуженно. Но не все его друзья были столь бесчувственны. Фернанда дает подробное описание жизни рядом с Максом в период с 1909-го по 1911 год.
Надо ли позвать доктора? Он пожмет плечами и пропишет очищение организма. Макс ведь наполовину отравлен. Как ему удается противостоять всем этим наркотикам, которые он принимает для того, чтобы обострить, как он считает, свой дар оракула? В гадании он не только нашел способ заработать немного денег, но и удовлетворяет таким образом свои потребности в оккультном, что ему необходимо, чтобы жить и быть интересным для окружающих... Темная комната, без воздуха, — пропитанная зловонными запахами, поднимающимися со двора, — вот место, где находится его искусственный рай. Когда он открывает единственное окно, то перехватывает горло от тех испарений, которые проникают в эту конуру, где безумие пребывает рядом с надеждами, мечтами, экстравагантностью и нищетой Макса Жакоба. Запахи бензина, пары эфира, кухонный чад, дым сигарет, вонь из уборной — все смешивается в узком дворе и врывается в открытое окно. Но надо ли Макса жалеть? Он увлечен собственной идеей, что является «проклятым поэтом», его устраивает эта грязная жизнь, (а) мы хорошо понимаем бесплодность всех усилий по возвращению его к объективной реальности, которая должна была бы, без сомнения, исцелить его, но и принесла бы ему трагическое разочарование в жизни. Кроме того, Пикассо, первейший друг, только снисходительно посмеивается над его ужасной экстравагантностью. И это дает Максу возможность двигаться дальше. Что касается меня, то можно ли меня судить, если я, когда у него нет ни гроша, ссужаю его несколькими франками, которые мне удалось припрятать. Он так страдает, когда у него нет эфира. Он страдает от этого так же, как страдают от нарыва, от несчастной любви — ох, он просто страдает. Он несчастен. Его нужно только пожалеть. На следующий день он валялся в сточной канаве на улице Равиньян, пьяный от эфира, и я поклялась себе, что никогда больше не попадусь, но потом, увидев его страдания... Как все это можно вынести? Пикассо привел Макса сюда. О нем необходимо позаботиться, он не в состоянии сам отдохнуть, а с нами, по крайней мере, он отлежится в кровати и получит столь необходимое участие. Но до чего же тошнотворно вшиться с ним, несмотря на всю его слабость! Он нервничает от того, что не может выйти. Я часто злюсь на него, слежу за ним и швыряю в него всем, что попадет под руку. На следующий день я... полна любви к нему. Тем не менее из-за этих вспышек я кажусь очень грубой. Злость поглотила всю мою робость. Я ненавижу предательство. Я лучше поняла бы жестокость поступков, чем злость, которая накапливается в душе». После того как Пикассо и Фернанда разъехались, Макс некоторое время еще хранил лояльность по отношению к ней и убеждал Аполлинера, который прежде служил в банке, посоветовать, что ей делать с теми небольшими деньгами, что она могла бы пустить в рост после продажи нескольких рисунков, подаренных ей Пикассо. Но Макс был предан первой любви, он не мог жить без Пикассо. И теперь так же восхищается Евой, как прежде восхищался Фернандой. После развода, в мае 1912 года, Макс живет в Сере вместе с Пикассо и Евой и пишет письмо Канвайлеру: Я просыпаюсь в 6 часов утра. Пишу стихотворения в прозе. В восемь г-н Пикассо в темно-синем одеянии или в простой одежде приносит мне шоколад вместе с воздушным круассаном. Он бросает снисходительный взгляд на мою работу и тихо удаляется... Друзей распознаешь, только если поживешь вместе с ними. Каждый день я прихожу в восхищение от великолепия характера Пикассо, глубочайшего своеобразия его вкуса, тонкости его ощущений, колоритности его души и его истинно христианской скромности». Но даже при всей своей набожности Макс продолжает вести игру. Вот он, все еще будучи иудеем, насмехается над Канвайлером, тоже иудеем, сообщая ему ни мало ни много как о христианской смиренности Пикассо! В продолжении письма он доходит до полного самоуничижения. Ева великолепно и безропотно занимается ведением домашнего хозяйства. Она могла бы писать, она смешливая. У нее спокойные манеры, и она полна великодушного внимания к гостю с дурным характером, флегматичному, пока он не совершает абсурдных поступков. В начале 1914 года произошло формальное обращение Макса в католицизм. Он выбрал Пикассо в восприемники, и его не отпугнул тот факт, что Пикассо вообще верил только в темную силу, управляющую Вселенной. «Добрый католик, — говорил он Максу, — это человек, у которого большая квартира, семья, слуги и автомобиль». Пикассо хотел дать ему христианское имя Фиакр, имя покровителя французских таксистов, это заставило Макса подозревать, что его крестный отец относится к событию без должной торжественности. В конце концов решили назвать его Киприеном — одним из христианских имен самого Пикассо, крещение произошло 18 февраля в монастыре Нотр-Дам-де-Сион, и Пикассо дал своему крестнику копию «Подражание Христу», подписав: «Моему брату Киприену Максу Жако-бу. На память о крещении, четверг, 18 февраля 1915 года». Теперь об Аполлинере. Существует его фотография 1910 года, в момент наивысшего расцвета отношений с Мари Лорансен. По снимку многое можно понять. Мы смотрим на полного, чувственного, хорошо устроенного и хорошо откормленного выдающегося поэта, в его самом лучшем возрасте, между юностью и зрелостью. При всей точности подобной оценки мы можем представить себе всю бедственность его положения после эпизода с полицией в 1911 году. Однако некоторые детали трудно себе представить. Если Макс обратился в католицизм, то многие в Париже настаивали на принадлежности Аполлинера к иудаизму. В печати его при этом атаковали за ксенофобию и антисемитизм. Многие предполагали, что он иудей... Всю жизнь его сопровождали слухи о том, что он еврей. Источником этой ошибки, возможно, является длительная связь его матери с Жюлем Вейтлем, но это распространялось антисемитами, они, как полагал Аполлинер, «не могут представить себя поляка, который не был бы евреем», и также теми, кто знал правду: Макс Жакоб получал удовольствие, распространяя слухи о еврействе своего католического друга».
Аполлинер не был антисемитом, но он был незаконным потомком польского аристократа. Что еще нужно объяснять? Он стал жестким, начал подозревать, что его третируют, он мнительно прислушивался к самым незначительным заявлениям, особенно исходящим от друзей или от коллег по работе, — свидетельством этого является его отзыв на книгу Андре Сальмона «Молодые французские художники», опубликованную как раз через три месяца после эпизода в суде по поводу Лувра. х
Через несколько недель он напишет Сальмону: Тон — вполне учтивый — «мы старые друзья», «я полагаю», — но Аполлинер, как это было уже рассказано, однажды вызвал на дуэль человека, шутившего по поводу сходства имени Аполлинера с названием воды. Если результат дуэли был комическим, в том не было вины Аполлинера, он гораздо менее учтив в письме к Канвайлеру, написанному шестью месяцами позже: Благодарю вас за то, что вы купили мою книгу, — что же касается всего остального, то теперь я понял, что мои высказывания о живописи, по вашему мнению, — неинтересны, и это для меня удивительно, поскольку я был единственным писателем, защищавшим этих художников, которых вы решились представить только после того, как я уже о них написал. Итак, вы считаете, что можно не считаться с персоной, с человеком, который был единственным, обосновавшим современное понимание нового искусства? Рассуждая по этому поводу, можно сказать, что тот, кто уничтожит другого, будет, наоборот, сам уничтожен движением, которое не останавливается, которое не может остановиться. Все то, что сделано против меня, так же угрожает этому движению. Рассматривайте это как простое предупреждение поэта, осознавшего свое значение и ценность других персон в искусстве. Дружески Ваш,
«Тот, кто уничтожит другого, будет, наоборот, сам уничтожен...» Он восстанавливается как борец. Возможно, это качество он впитал с молоком матери. В любом случае он создал свое собственное литературное наследие. Его герои так же опасны, как боги, у него апокалиптические фантазии. В 1909 году в «Онейрокритике» он написал:
Как бы предчувствуя миазмы духовного смога, которым станет телевидение, Аполлинер дает Кроминталю (главному герою его «Убитого поэта») сказать массам: «Ваш герой — скука, несущая горе». Его собственный герой никогда не был скучен. По его логике это состояние приходило к тем, кто постоянно жертвовал своей честью. Когда в августе 1914 года началась Первая мировая война, Аполлинер поспешил записаться в армию. Служба в армии должна была положить конец опасному существованию иностранца во Франции, после армии Аполлинер получил бы французское гражданство. Он с 1911 года прилежно писал, но стихи, прозаические фантазии и критические статьи по искусству не могли восстановить его чести. В этом смысле он все еще принадлежал к девятнадцатому веку и к скромному двору польской аристократии, где смерть всегда была предпочтительней, чем бесчестье.
Итак, на половине своего пути Аполлинер встретил смерть. Как иностранец, он не должен был служить, он был от этого освобожден. Но он сам, лично, выбрал войну. К концу сентября 1914 года он уже был в тренировочных лагерях иностранного легиона в Орлеане. К декабрю в армию записался даже Андре Сальмон. В 1916 году Аполлинер был отчислен из армии по инвалидности, из-за ранения в голову, и в 1918 году, так и не выздоровев, он скончался. Жорж Брак тоже пошел на войну. Он был призван сразу же, как только объявили мобилизацию. В августе 1914-го Пикассо попрощается с Браком и Дереном. Катаклизм, начавшийся в искусстве с появлением «Авиньонских барышень», теперь, спустя семь лет, закончится на железнодорожной платформе в Авиньоне. Спустя два месяца после начала войны друзья и товарищи Пикассо уже выказывают свое недовольство им. 10 октября Хуан Грис сообщит Канвайлеру новости, которые он получил от Матисса, о Вламинке и Дерене, об их положении в армии, к этому он добавляет, что Пикассо, как слышал Матисс, был настолько богат, что взял из Парижского банка перед началом военных действий 100000 франков; затем Хуан Грис прибавляет, желая, возможно, уязвить Пикассо, своего приятеля-испанца и даже своего «мэтра»: «У меня нет новостей от Брака, единственного человека, который меня больше всего интересует». Долгой была зима 1914—1915 годов для Пикассо и Евы. Она уже была серьезно больна, а из окон их квартиры было видно кладбище. В связи с этим было множество переживаний. Большинство друзей Пикассо считали, что он должен записаться в армию; он же думал по-другому. Бесчестье было предпочтительнее, чем смерть. Последняя представлялась некой расчетной палатой, где просчитываются все моральные долги и редко итог бывает в вашу пользу. Во всех ужасных и отвратительных образах ему виделась смерть. В следующие пятьдесят восемь лет он будет работать более интенсивно, чем любой другой живущий рядом с ним художник. Казалось, будто от пытается изобразить свой собственный моральный баланс в ответ на счет, ведущийся в вечности, будто работа, сама по себе, могла удержать смерть вдали. И еще, он очень заботился о своем теле. Теперь о Фернанде. Что можно сказать о Фернанде, которая так ценила это коренастое тело? Она заканчивает свою книгу «Пикассо и его друзья» описанием «грандиозных танцев в 1914-м», что были устроены у Ван-Донгена весной 1914 года. Как раз перед началом Первой мировой войны. Этот бал-маскарад собрал вместе множество художников и прожигателей жизни из парижского высшего общества. В Париже так легко оказаться на гребне моды! Там было и множество великолепных, привлекательных и необычных женщин, которые, во всяком случае, так о себе думали... Все господа были с автомобилями, их жены — в меховых манто. У всех у них были потребности и обязанности, которые заставляли их держать нос по ветру. Все они должны были работать и работать — или для того, чтобы купить новый автомобиль, или ради того, чтобы поддерживать свою известность, а это стоило большого труда. С того момента, как они познавали смысл истинного, духовного одиночества, они больше не испытывали прежнего удовольствия от работы. Я знаю некоторых из тех женщин, которые жили с этими художниками, их спутниками и в хорошие, и в плохие периоды молодости; и они тоже старились в одиночестве, где единственными верными товарищами были лишь воспоминания». Она изо всех сил старалась не потерять чувства собственного достоинства. Предыдущий пассаж, написанный в тридцатых годах, умалчивает об истинном положении, в котором она оказалась. Редактор ее книги «Интимные воспоминания» Жильбер Крил откликается на статью Ролана Доржеле, опубликованную в декабре 1962 года в «Le Figaro Littéraire»: Затем она появилась в «Лапэн-ажиль», где своим прекрасным, глубоким голосом декламировала Бодлера и Дювиньи. Это продолжалось два или три года. Затем она вернулась к тому, с чего начинался ее путь. Она была учительницей, приходящей к детям, секретарем какой-то политической группировки, кассиром на мясном рынке, администратором в кабаре, потом, опустившись еще ниже, стала составлять гороскопы, спасибо, Макс Жакоб научил ее этому. Эти занятия давали, по крайней мере, возможность прожить, но при ее гордости она никогда ничего ни у кого не просила, тем более у тех, кто не простил ее. Только в 1918 году, когда Пикассо женился на Ольге, Фернанда начала жить с Роже Карлем, актером, который работал с Сарой Бернар, был очень известен в кино, дружил с Максом Жакобом, Роланом Доржеле, Шарлем Дюпленом. Он был очень привлекательным мужчиной и очень талантливым. Помню, я услышал от Фернанды, что «если бы он захотел работать, то стал бы величайшим актером своего поколения». Но за двадцать лет, что они прожили вместе с 1918-го до 1938 года, он так и не понял, как сделать ее счастливой. В 1938 году она решила, что до конца своих дней будет жить одна. В бумагах моей крестной я нашел две странички, озаглавленные: «Мне самой». «Интимные воспоминания» заканчиваются этим пассажем: Я была жесткой, грубой, жестокой, равнодушной, недоступной, небрежной... Я нажила себе много врагов среди мужчин — и среди женщин, — потому что я понимала незначительность их дружбы. Не будучи ни порочной, ни просто чувственной, я хотела быть любимой и была в состоянии любить только тех, кто любил меня. Я призывала, я искала, я страстно желала такой любви, для того чтобы отдать всю себя, и я иногда совершала глупые поступки. Только одно существо из тех, кого я когда-либо любила, коснулось самой глубины моей натуры. Но и это не предостерегло меня позже (я часто бывала с ним жестока) от того, чтобы грубо бросить его, даже несмотря на то, что я плакала при этом. Просто однажды я поняла, что он любит меня меньше, не так, как любил прежде». В 1916 году, в то время, когда Ева умерла, а Фернанда превратилась лишь в воспоминания, и хорошие и плохие, Пикассо начинает дружить с Жаном Кокто и вскоре станет оформлять балет для Дягилева. На последней приведенной здесь фотографии он выглядит даже моложе того Пикассо, который в 1904 году вернулся в Париж. Теперь он не только обладает безжалостным оружием, которым защищает себя и ранит любовниц и друзей, но он, несомненно, овладел и секретом вечной молодости. Здесь он изображен с сигарой в руке. Откроем ли мы когда-нибудь эту его тайну? Аполлинер, со всеми своими обидами, был великодушен, за год до войны он снова был готов прославлять Пикассо: «Он подвергает сомнению даже Вселенную... свирепо хохочет в чистоте света». Позвольте закончить эту книгу ответом на старый вопрос, не задавая нового: Кто украл «Мону Лизу»? Что ж, она была найдена во Флоренции в декабре 1913 года:
|