а находил их.
На правах рекламы: • Медицинские услуги в германии цены на лечение в германии. |
Глава IЯ работала фотографом на съемочных площадках, когда в первый раз увидела его на премьере фильма «Преступление господина Ланжа». Разве можно было не заметить его глаз? Пугающих. Темных и разверстых. На выходе Жан Ренуар взял его под руку и прошептал что-то на ухо. Он улыбнулся. В одну секунду его лицо сморщилось. Под копной волос вспыхнули черные глаза. Лукавый ребенок. Мне казалось, я все о нем знаю. Его слова, сумасбродства, шедевры, триумфы — все, что могло бы послужить примером для подражания. Его враги были заинтересованы в распространении мифа о Великом малыше. Я не знала, что вместе мы встретим крушение века, но чувствовала, что никогда не забуду его глаз. Через три месяца он появился в кафе «Де Маго». Моя левая рука, сжимавшая нож, замерла в воздухе. Я смотрела на него. Он толкнул дверь и вошел. Он не сможет больше уйти. Он в моей власти. Все происходило помимо меня. Я продолжила игру с ножом. Этот перочинный нож отец купил мне в Буэнос-Айресе, на восьмилетие. Мать была в ярости. «Разве можно дарить такое ребенку, да еще девочке? Девочке! Господи, Жозеф! Ты забыл, что детям не дарят острых предметов. В любом случае нож в подарок — это плохая примета». Чтобы оправдаться, отец сказал, что девочке необходимо уметь защитить себя. Мать с состраданием пожала плечами и погрузилась в свою обиду на сорок восемь часов, как обычно. Я сохранила этот нож. Он и сейчас со мной. Он так бы и остался безделушкой, если бы однажды цыганка в борделе, куда затащил меня Жорж Батай, не научила меня им пользоваться. Ее звали Мирна, и в свободное от клиентов время она показывала этот фокус. Положив левую руку на школьную парту, правой она втыкала между растопыренными пальцами маленький нож все быстрее и быстрее. «Мирна, прекрати!» — кричал Жорж. Его раздражала ее игра. «Иди сюда, я научу тебя, — сказала она мне, — мужчины ничего не понимают». Она совсем не удивилась, когда я вынула свой аргентинский ножик. «Надень перчатку, у тебя слишком красивые руки, жалко будет испачкать их кровью, и следи за стуком ножа, это важно так же, как ритм в танце». Жорж не терпел нашей шумной игры. Когда мы закончили, он вздохнул с облегчением. «Мне показалось, — сказал он, — что горят все мои книги, что в безумной пляске пламя перепрыгивает с одной на другую». Он цитировал названия и авторов. Он вспоминал свою библиотеку, исследования, работу. Я в первый раз узнала тогда о его дневной жизни. До тех пор он увлекал меня в ночь, в свое распутство, стараясь замести следы. Нож царапал стол в «Де Маго». Левой рукой я рисую, ласкаю, открываю двери. В левой руке я держала нож, а правую, обернутую в черную сетку, подставила под удары. Я не хотела знать, смотрит ли на меня Великий малыш. Мне достаточно было чуть поцарапать себя, чтобы привлечь его внимание. Его голос прервал мою игру. — Кто вы, мадемуазель? Какая удача! С ним был мой друг, Поль Элюар. С ним, Великим малышом, малышом-великаном. Знакомство. Любезности. Уколы и уловки. Я отвечала на его испанский испанским моего детства. В благодарность Пабло Руис Пикассо вонзил в меня свой взгляд. — Мой дед шил перчатки в Малаге, — сказал он. Он обнажил мою правую руку. — Ненормальная, так обращаться с такой красивой рукой! Вы ненормальная. — Не говорите мне больше этого никогда. — Что же я сказал? — Что я ненормальная. — Просто выражение. — Которое мне не нравится. — Обещаю говорить вам как приятные, так и неприятные вещи. Одно не бывает без другого. Как свет и тень. Боль и радость. Я испанец. — Я слышу. — А вы... вы мне привиделись в красном и черном. Когда-то я не была одинока. Это когда-то не кончилось после нашего расставания. Но разве мы расстались? Слова святого Хуана де ла Круса позволяют мне верить, что связь не прерывается никогда. Куда ты скрылся от меня, Пабло Пикассо и Поль Элюар сидели за соседним столиком в глубине кафе «Де Маго». В зале было столько дыма, как бывает на Лионском вокзале, когда все паровозы в одну секунду изрыгают пар. Пикассо сидел на диванчике рядом со мной. Наши плечи соприкасались. Он стянул перчатку с моей правой руки. Черная сетка была вся в красных цветочках, и я боялась, что за этим узором он не разглядит моих порезов. Вот высохший гранат — старая рана, а это — недавняя оплошность, допущенная за несколько минут до прихода Великого малыша, — яркий рубин. Ничто не осталось без его внимания. Он дотрагивался до пятен крови на руке и на перчатке. Он исследовал их сходство. «Поль, посмотри, посмотри. Ты видел что-либо подобное?» Поль держался чуть в стороне, смущенно и понимающе улыбался. Потом он признался мне, что хотел уйти и оставить нас наедине. Но уединение было невозможным в этом шумном кафе, где все друг друга знали, и Пикассо постоянно апеллировал к своему другу. Чтобы добиться успеха, ему необходимо было чувствовать одобрение. Роль греческого хора исполнял тогда Поль, и, так как был другом, исполнял ее блестяще. Все произошло слишком быстро. И мы, мы оба, не задумываясь, бросились друг к другу. Занесенный топор палача. Поль. Вспомнил ли он тогда свою встречу с Нуш, его обожаемой Нуш, танцовщицей? Вечер, май 1930 года. Шесть лет назад. Он шатался по тротуарам у Галери Лафайет в компании Луи Арагона и Рене Шаpa. Они сильно напугали маленькую хорошенькую статистку из Гранд-Гиньоль. Понадобилось время, чтобы приручить ее, а мы на диванчике в «Де Маго», ненасытные, уже пожирали друг друга. Tabula rasa на пути желания. Я верю в первое мгновенье, в первую строку, в первый знак. Первые слова. Да будет свет. Он не просто взял перчатку, он завладел ею. «Я сохраню ее, — повторял он. — Я буду хранить ее». «В коллекции?» — вставила я. Поль засмеялся, он не знал, как вести себя во время нашей пикировки. — В коллекции? — повторил он. — Вы хотите сказать в бардаке? — Не правда, Поль, я знаю место каждой вещи. Особенно если эта вещь дорога мне. Он хотел уберечь мою красивую руку от такого обращения. Он взял ее в свою и не хотел отпускать. Я позволила, я была счастлива отдать свою никчемную, наманикюренную руку в его созидательные. Сквозь них проходили сны и кошмары человечества. Руки творца. Я разрешила лепить. Я любила его глаза. Я любила его черные волосы с серебристыми нитями. Я любила движения его губ — быстрые, насмешливые, умоляющие, лукавые и все же нежные, по-детски нежные, способные в миг стать кровожадными. Рот, кусающий при поцелуе. Его голос — мелодичный, приглушенный и веселый, раскатистый и тихий. Неуловимый. От одной эмоции к другой, с французского на испанский с неожиданными женскими интонациями посреди речи. А его ровное дыхание, ровное даже в порывах гнева дыхание, силу которого он черпал из неистощимых внутренних ресурсов. Потом, когда я видела его за работой, мне казалось, что все вокруг него рождается из этого мощного дыхания творца, имеющего в запасе обширную грудную клетку небольшого андалузского бычка. Его руки, его глаза, его кисти — все расцветало под этим дыханием, животворным, как в Книге Бытия. В те военные зимы, когда мы замерзали в сырых комнатах на улице Гранд-Огюстэн, он работал в одной рубашке и шортах и повторял как прописную истину: «Испанцы никогда не мерзнут». Не знаю, как испанцы, но гении — несомненно. Виктор Гюго студеной зимой писал при открытых окнах и жаловался, что потеет. Загадка теплообмена, загадка творчества. Я никогда не называла его Пабло. На самом деле я никак не называла его. Когда мне нужно было назвать его при других, я говорила Пикассо. Мне казалось пошлым давать ему другое имя, не то, которое он выбрал в расцвете своих девятнадцати лет. Yo, Picasso. Я — Пикассо. Он спросил меня, откуда я знаю его язык? Я рассказала ему о своей Аргентине. Мой отец был архитектором, он приехал из Европы строить Буэнос-Айрес. Там я провела детство и отрочество. Он пришел в восторг. Другой континент, нет лучше, другое полушарие! «Странно, — повторял он, — очень странно». И подбадривал: «Рассказывайте, рассказывайте», — нещадно встряхивая при этом мою руку. — Обожаю истории. Расскажите еще о господине Мааре. Я засмеялась. — Видишь, Поль, она смеется надо мной. Я вас насмешил? — Не вы. — Кто же? — Господин Маар! — Ваш отец так забавен? — Иногда. Но он не Маар. Это я — Дора Маар. — Вы меня запутали. Вы— Маар, а ваш отец нет! Он что, отрекся от вас или вы не признаете его как отца? — С рождения я была Теодорой Маркович. А сейчас я — Дора Маар. — Браво! Прекрасная работа! Лучшего имени я и не слышал, пожалуй. Теодора мне тоже нравится, но Дора Маар... это как всплеск, как гром, как полет, как дуновение, как вспышка! Он встал и, к моему ужасу и счастью, начал скандировать мое имя перед публикой, вначале ошеломленной, потом хохотавшей и наконец воодушевленно, хором повторявшей за ним. Легкое движение руки, сдвинутые брови — и воцарилась тишина. Он снова сел рядом. Король молчал. В те времена, когда он любил меня... ведь мы любили друг друга. Если существует любовь, то мы любили друг друга. А если любви нет... это все равно не мешало великим мистикам говорить о ней как о пути к Богу. Малыш Хуан де ла Крус и великая Тереза Авильская, разве не о любви вы рассказываете нам? Умирать от неумиранья. Que muero porque по muero. В те времена, когда он любил меня, он любил и мое имя, то, которое я сама придумала. Он любил произносить его, любил писать. В 1936-м, 1937-м, пока росла наша любовь и отрастали мои волосы, он писал с меня портреты. «Доре, 11 сентября XXXVI1. Мужан.» У меня были короткие взъерошенные волосы. Он любил запускать в них руку — так ласкают собачку. Он говорил, что я похожа на мальчика и что он напишет меня в голубых тонах. Я похожа на молодого Рембо. Я смотрю на эту картину. Она написана влюбленным человеком. Неужели я была так молода? Господи, разве это возможно? Так молода, так красива, так любима? Спасибо, господин Пикассо. Иногда, в шутку, он присоединял к моему имени еще одно А. «Для симметрии», — говорил он. Он — враг симметрии, он звал меня Адора. Его Адора, обожаемая Адора или просто Адора — изящным почерком он ставил свой автограф. Когда я кричала в его объятиях, как никогда не кричала до него и не буду после, и бормотала в его грубую морду Минотавра нежные и безумные слова, он звал меня Кончитой. Он вернул мне жизнь, украденную у его маленькой Кончиты, обожаемой сестры, умершей от дифтерии в Короне. По фамилии Руис, по имени Кончита. Во мне нет жизни, но живу я. Мы сразу поняли, что будем любовниками. И если оттягивали этот момент, то только для того, чтобы продлить наслаждение. Неизбежность того, что должно было случиться, держала меня в постоянном возбуждении. Я была возбуждена, я была беспокойна. Я была счастлива. Этот человек существовал, и я встретила его. Что бы ни случилось потом, мы не в силах разорвать нить, связавшую нас навсегда. Я даже не пыталась узнать, есть ли у него другие женщины, давние связи, способные разрушить нашу. Его слава Синей Бороды волновала меня не больше, чем его гений, — такой чистой я себя чувствовала. И в первом, и во втором случаях я выигрывала: и о том, и о другом мне рассказывали, куда бы я ни пошла. Все его грехи и подвиги при первом же вопросе или замечании тут же раздувались в невероятные истории. И чем меньше человек знал, тем больше он фантазировал. Музыкальность этих фантазий опьяняла меня. А небольшие диссонансы только усиливали мое опьянение. Все кружилось, а я была посередине этого кружения. Одинокая, маленькая, неприступная. Ничто больше не трогало меня. Я превратилась в камень. Я отяжелела. Это случилось в пригороде Буэнос-Айреса. Или, может быть, в одном из провинциальных аргентинских городков. Одним словом, не там, где мы обычно жили. Мне лет пять. Я иду между матерью и отцом — единственная дочурка под родительской опекой. Дорога бесконечно тянется вдоль однообразных складов. Длинные тени увеличивают эффект перспективы, как на полотнах Жерико. Я бегу вперед, скорее всего, я тороплюсь закончить скучную прогулку. Я бегу, я еще не знаю, что семейный треугольник уже распался. Я продолжаю говорить с родителями. Я напрасно жду ответа. Я оглядываюсь и не вижу ничего, кроме обратной перспективы складов. Родители исчезли, как будто никогда не существовали. Я осталась одна. Одна. Я не помню ни головокружения, ни ужаса, ни пустоты. Не помню, сколько я простояла так, пригвожденная к земле, неподвижная и безмолвная. Еще не ощутив происшедшего, я поняла, что меня бросили. Я не заплакала, не побежала. Стоя посреди тротуара, одеревеневшая, немая, я смотрела, как бесконечная черная тень вытекает из-под ног маленькой, навсегда одинокой девочки. Какой же фокусник вернул двух пропавших? Они смеялись своей шутке. «Ку-ку, это мы! Тебе понравилось? Это игра. Весело же! Мы тоже иногда бываем детьми. Ну ладно, не корчи рожицу, а то станешь некрасивой. Мы просто спрятались вон за той стенкой. Мы не спускали с тебя глаз, не волнуйся. Помнишь, как Мальчик-с-пальчик находил по камешкам дорогу домой?» Я не стала капризничать, чтобы не разрушить иллюзию любви. Мы обнялись и пошли дальше в надвигавшуюся ночь. Правая рука — в папиной руке, левая — в маминой. Примечания1. Имеется в виду 1036 год. — Примеч. ред.
|