(1881—1973)
Тот, кто не искал новые формы,
а находил их.
История жизни
Женщины Пикассо
Пикассо и Россия
Живопись и графика
Рисунки светом
Скульптура
Керамика
Стихотворения
Драматургия
Фильмы о Пикассо
Цитаты Пикассо
Мысли о Пикассо
Наследие Пикассо
Фотографии
Публикации
Статьи
Ссылки

Глава XI

Почему же я не могу, как все? Когда освобождается Париж, когда нищая, измученная, разрозненная (о, какая утешенная!) Франция обретает мир, но именно тогда начинается то, что иначе, как ад, я назвать не могу. Месяцы, годы падения. И ничто его не остановит. Долгое затишье и мгновенья сладострастия, когда опьянение кажется счастьем.

Август 1944-го. Я вне игры, я не участвую в той ужасной партии, что разыгрывается на улицах Парижа. Стреляют на каждом углу, с каждой крыши. Гибнут юноши и девушки — кто-то из них потом удостоится одной из этих маленьких плит, к которым больше не носят цветов и при виде которых мне хочется плакать. Участь каждого — взять в руки оружие, а я заперта в эгоистическом одиночестве, в тупом трусливом нытье, весьма удобном: его нет рядом и пустота вокруг. Но, клянусь Богом, его действительно нет рядом. И теперь я не знаю, что я, ведь до него меня просто не существовало. Разве я не была взрослой, когда он сказал мне, выкая по случаю столь важного события: «Дорогая, я научил вас всему: и любви, и живописи. Но вы, вы запомнили урок?» А я, дура, хотела лишь продлить занятие. Должна ли я заплатить за него смирением.

Я слишком люблю тебя, чтобы бунтовать. Одно легкое движение позволило бы мне вырваться из-под твоего влияния. И я снова созвучна своей стране, хоть моя угрюмость и противоположна возрождающейся повсюду радости. Любовь, как в реке вода... Я живу только против течения. Толпа ликует, я в отчаянии.

Когда бои начались в Париже, ты решил переехать с Гранд-Огюстэн на бульвар Генриха IV к Марии-Терезе и Майе, в квартиру, в которой они живут со времени своего возвращения из Руайана. Ты говоришь, что ситуация становится опасной и что твоя дочь нуждается в защите. На это мне нечего возразить. Я сдерживаю упрек, что хорошо было бы, пережив вместе все муки войны, встретить вместе и Освобождение. Я молчу. Ты добавляешь, что в последнюю минуту коллаборационисты начнут сводить счеты. Они нагрянут на Гранд-Огюстэн, чтобы поквитаться с тобой, уничтожить работы, ассоциирующиеся в их сознании с невыносимым освобождением. Но если тебя не будет дома, они не станут терять времени на погром.

Ты цепляешься за неубедительные доводы. На твое «до скорого» я отвечаю уклончиво. Я просто не понимаю, как мы сможем увидеться вновь. Нет, я не боюсь, что умру или что тебя убьют, но чувствую теперь географическую, историческую, физическую невозможность нашего воссоединения. Все чаще и чаще тоска встает передо мной, и не могу прогнать ее. Разве не в ее природе стремление к бесконечности? Это она поселится на вилле Тоскливых в «Желании, пойманном за хвост». Она как будто бесконечна. Как уйдет война с наших улиц, если теперь она начинается между нами?

Ты уехал. Я осталась одна в своей крепости на де Савой. Укрепленный лагерь. Отец предложил съехаться, волновался за меня. Я его успокоила. Мне нечего бояться, ведь со мной Пикассо. Так начинается ложь. Вы думаете, что она защитит вас, как водяные рвы, оберегающие древние укрепления. Ложь роет вокруг вас яму. И вы закрываетесь сами в себе. Ваша душа — маленький средневековый крепыш — какая она теперь? Никакая. Она пуста. Непоправимо пуста. И никто не жаждет проникнуть в нее. Бесполезно, даже смешно, вешать на пороге: «Вход воспрещен».

До тебя я была молодой и, как говорили, свободной женщиной. У меня были друзья, некоторых из них называли сюрреалистами. Я была фотографом. У меня был свой почерк. Мое имя часто связывали с крайне левыми воинствующими группировками. Разве ты сам не признавал мое участие в создании «Герники» и в твоем расположении к республиканцам? И кто я теперь? В сегодняшнем возрождающемся Париже я умираю от тоски. Зачем, как ищейка, рыскаю по острову в поисках единственного следа Минотавра, когда запах пороха вокруг говорит о другой битве?

На Верт-Галант, вдалеке от грохота орудий, я все еще думаю о тебе. Моя рука бессильно ласкает ствол огромного дерева на самом краю острова. Я видела его крону в твоих последних картинах. Тебе показалось, что оно похоже на те, которые писал Матисс, поэтому ты выбрал его.

Ты вернулся, и все изменилось. Стояла хорошая погода. Где-то продолжались бои, но в Париже больше не стреляли. И ни одно привидение еще не вернулось из лагерей смерти, чтобы пробудить в тех, кто не хотел этого, ужас, настоящий, превосходящий воображение, превосходящий все.

В этом промежутке — уже не войне, но еще и не мире — хватает места, куда хлынуть радости. Так бывает в пустыне, когда после многих лет засухи внезапно польет дождь. Взрываются старые семена, и давно мертвые споры неукротимы в своем изобилии.

Наш такой старый, чинный квартал теперь захвачен полчищами молодых людей, как будто стихийно порожденных самим воздухом свободы. Один за другим они идут к мастеру — второй парижской достопримечательности — сразу после Эйфелевой башни. Молодежь чествует Пикассо, вернувшегося на Гранд-Огюстэн, испанца Пикассо, экс-родоначальника вырождающегося искусства. Он — символ, гений свободной Франции. Все хотят его видеть.

Первым — Хемингуэй. Он приезжает на Гранд-Огюстэн, когда Пикассо еще у Марии-Терезы. Писатель-фронтовик оставляет в швейцарской ящик гранат, на котором ошарашенная консьержка смогла разобрать несколько слов по-французски: «Пикассо от Хемингуэя».

За ним другие. Английские офицеры и американцы. Они приходят с фронта и засыпают в креслах или прямо на полу на Гранд-Огюстэн. Мастерская похожа на зал ожидания. Твои работы — на них смотрят лишь мимоходом. Это тебя хотят видеть. Ты на первых страницах американских газет. Ты превратился в идола, и солдаты, едва успев демобилизоваться, торопятся чествовать тебя. Многие хотели бы подойти поближе. Еще ближе, Господи, еще ближе... Дотронуться. Или лучше, позволить дотронуться тебе. Молодые женщины — не последние в этой очереди. И если они еще не решаются подниматься на коленях по ступеням Гранд-Огюстэн, то смело бросаются в твои объятия. Сабартес в ярости. Мне, своему давнему врагу, он жалуется на всеобщую распущенность. Разве не ему пришлось выпроваживать из твоей постели совершенно тебе незнакомую обнаженную девушку? Ты, охотник, внезапно почувствовал себя дичью и позвал на помощь няньку — Сабартеса, который тут же выставил самозванку.

Я не возражала против твоего вступления в коммунистическую партию. Это, конечно, удивит тех, кто сегодня считает меня святошей. В 1944-м война была еще близко и выбор не казался странным. И потом рядом с тобой был Элюар. Он сопутствовал твоему продвижению, и я целиком и полностью доверяла ему. Мое доверие не ослабнет никогда. В худшие времена Поль Элюар всегда рядом со мной. Его дружба была любовью, любовью, лишенной страсти, но наделенной глубоким сопереживанием.

Пикассо вернулся на Гранд-Огюстэн. Мы возобновили наши ритуалы телефонных звонков и завтраков в «Каталане», но в его мастерскую я заходила теперь реже. Там толпилось множество народу, а мне не нравилось смотреть, как великое искусство распадается в феномене всеобщей моды. По крайней мере такой была моя позиция, и я старалась ее придерживаться. Я смутно чувствовала, что там происходит нечто большее, что я теряю любимого человека и что на кону моя жизнь. Я еще могла сразиться с обожателями Пикассо и пробиться к нему сквозь клубы воскурений, но меня пугали очертания плиссированной юбки, постоянно крутившейся перед глазами художника. Я отказывалась видеть эту юную особу, узнавать ее профиль, фигуру, промелькнувшую в «Вакханалии», картине, подсказанной Пуссеном. Пикассо закончил ее в августе 1944-го, после своего возвращения на Гранд-Огюстэн. Я не хотела наделять этот образ именем, тем более лицом.

При возникновении сложных комбинаций Пикассо всегда расставлял фигуры в удобном ему порядке. Материал под рукой. Почему люди не выказывают большего сопротивления? Я была в отчаянии, пока он жил у Марии-Терезы, но не обманывалась. Мария-Тереза не враг мне, больше не враг. Я чувствовала рождение новой любви, и в этой любви, в этом отступлении Пикассо видел no man's land. Прошло достаточно времени для подобного превращения. Новый мир приходил на смену, Пикассо и в этот раз опередил его. Я не была уверена, что буду нужна ему в новом мире. Моя жизнь зависела от его решения.

Бесконечно штурмовавшие в поисках искусствоведческой или литературной славы превратили Гранд-Огюстэн в прихожую. Им была необходима хотя бы видимость благословения от мэтра. А если последний выходил к гостям совсем ненадолго, они общались между собой, совершенно не обращая внимания на картины вокруг. Потом привыкаешь к их повернутым спинам на вернисажах, на которые их обычно приглашают. В конце концов Пикассо появлялся перед ошеломленными льстецами. Суетливый, смеющийся, он был, безусловно, моложе их всех. Потом они скажут «я был там», а многие напишут. Для меня опасность была в другом месте. И эту опасность я не могла победить.

Точная дата твоего вступления в коммунистическую партию обсуждается пока троими: мной, тобой и Полем. Это будет в октябре. Так ты убьешь одним выстрелом двух зайцев. С одной стороны, «Осенний салон», на котором ты никогда не хотел устраивать своей персональной выставки. С другой — за два дня до открытия салона ты сможешь объявить о своем вступлении в партию.

5 октября 1944 года — новая фотография в «Юманите». Газете, видимо, не хватало бумаги, поэтому каждый день выходила только одна полоса с двухсторонней печатью. В тот день половина этой полосы была посвящена тебе. Фотографии: ты рядом с Марселем Кашиным и Жаком Дюклосом. Текст Элюара под репродукцией «Человека с ягненком»: «Всю свою нежность и истинную доброту художник вложил в сияющее лицо этого крестьянина».

Я сохранила номер «Юманите» за этот день. Как близко еще была война! Рядом со статьей, посвященной Пикассо, все остальное — о продолжающихся боях. Заголовок: «Геббельс призывает к безнадежной партизанской войне». Вот слова самого Геббельса. «Каждый дом, — заявлял он, — должен превратиться в крепость, каждый должен быть готов сражаться и умереть. Населению необходимо фанатично и неотступно преследовать врага на всем пути его продвижения». Так говорил Геббельс. В последние дни войны он отравил себя и всю свою семью в бункере в Берлине.

Начало октября. Я вместе с тобой на кладбище Пер-Лашез. Коммунистическая партия решила в тот день почтить память великих людей, погибших во время войны. Я воспользовалась случаем, чтобы сделать несколько фотографий. Их потом опубликуют в «Се Суар» — газете Арагона. Ты во главе шествия. Справа от тебя Поль, как в первый день нашего знакомства, слева — Раймонд Кено. Во втором ряду можно разглядеть Нуш. Маленькая сумочка устало качается в ее хрупкой руке. Моя прекрасная Нуш, ее скоро не станет. И потрясение от ее смерти сыграет свою роль в моем грядущем отчаянии.

Тем временем в «Осеннем салоне» разражается настоящий скандал. И какой скандал! Рядом с другими работами, опоздавшими на век, твои — смущают умы. Ты выставил многое в первый раз, живопись и скульптуру большого формата, то, что создавалось на протяжении 1937 года, и самые последние, еще не высохшие, натюрморты. Почетное место занимают многочисленные портреты Марии-Терезы и мои. Юные коллаборационисты в бессильной злобе готовы плюнуть в лицо нашим изображениям. Они называют нас шлюхами пачкуна. В действительности объявление о твоем вступлении в партию вызвало подобный взрыв гнева. Юные дориотисты заодно с господами из Института кричат как безумные чайки и освистывают твою живопись. Они считают ее все более вырождающейся. «Деньги верните! Срывайте! Жгите!» Несомненно, они с тоской вспоминают аутодафе в Тюильри, когда такие же, как они, сделали костер из полотен Клея, Массона, Миро, Лежера и Пикассо.

Ты не заходишь в салон, но делаешь вид, что тебя забавляет интрига. Ты отвечаешь, ты еще много раз скажешь: «Было бы хуже, если бы ничего не произошло». Тем более что протест, под которым подписались все, чьи имена имеют вес, — Валери, Мариак, Элюар, Сартр, Арагон, — клеймит крикунов и поддерживает творца.

Огласка была такой, что некоторые утверждали, будто Пикассо сменил свою ангажированность, модное словечко ради рекламы. Ему пришлось выступить с объяснениями в крайне левом американском журнале. Статью перепечатала «Юманите»: «Мое вступление в коммунистическую партию — логическое продолжение всей моей жизни и работы. Я горжусь этим. Я никогда не считал живопись увеселительным искусством, искусством ради забавы. С помощью цвета и рисунка, моего единственного оружия, я хотел бы проникать все глубже в существо мира и человека, для того чтобы это знание с каждым днем все больше освобождало нас».

В «Осеннем салоне» юные стражники организовали дежурство, чтобы защитить картины мастера. Поклонники, участники Сопротивления, студенты, художники. Молодые девушки в плиссированных или неплиссированных юбках первыми готовы предоставить тебе свои тела для баррикад.

Война лишила страну ее художников и их работ. Правительство Виши сотворило в умах чудовищную эстетическую регрессию. К этому году между художниками и публикой вырос котлован непонимания.

Я еще здесь и очень хочу, чтобы ты знал это. Я не писала с тех пор, как умерла моя мать. Боль не освободила меня. Мне просто необходимо схватиться за спасательный круг. Когда я левой рукой судорожно сжимаю кисть, я каждый раз вспоминаю маму, ее судорожно сжатые на телефонной трубке пальцы. Она больше никогда не услышит в ней моего голоса. Почему мы не смогли объясниться? Почему всегда слишком поздно? Почему наступает время, когда впереди тупик? Я одна на де Савой, я держусь за свою кисть. Только он помогает идти, он толкает вперед. Мое тело целиком полагается на Пикассо.

«Не сдерживай себя, — говорит Пикассо. — Кисть — это не нож, который ты бойко втыкаешь в руку, чтобы покарать грешника. Живопись не орудие покаяния. Не забывай, Дора, не забывай о радости. Мир, который ты видишь, изобилует изъянами, но ты не должна их исправлять. Покажи его, покажи мир таким, как он этого заслуживает: зад выше головы!»

Однажды вечером, вместо того чтобы доверчиво внимать ему, как раньше, я сказала, что определенно его педагогические способности совершенствуются с каждым разом. Надо полагать, он успешно развивает их с другими. Свою ревность я целила в его школьниц, как раньше он свою — в Жоржа Батайа. Пикассо хлопнул дверью, и я не остановила его. Я знала: он уходил навсегда.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
© 2024 Пабло Пикассо.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
Яндекс.Метрика