а находил их.
Большой коллаж 1937 года становится гобеленомКоллаж, изготовленный Пикассо зимой 1937-1938 года с намерением, чтобы мадам Куттоли превратила его в гобелен, как она это уже сделала со многими другими его художественными произведениями, как оказалось, на многие годы стал задачей, слишком внушительной, чтобы всерьез заняться ее решением. Причинами были и размер этого коллажа, и очень непростые для воспроизведения «мелочи» в тех географических картах и узорах обоев, которые в нем содержались. Однако благодаря неизменной преданности Пьера Бодуэна, теперь трудившегося на государственной фабрике по производству гобеленов, там через два года и восемь месяцев работы изготовили замечательную и очень точную копию указанного коллажа, где была добросовестно воспроизведена каждая деталь, даже неровные края оборванной бумаги. Правительство обвинило Бодуэна, что тот доставил гобелен Пикассо в Нотр-Дам-де-Ви в качестве подарка. Это огромное полотнище действительно привезли туда однажды вечером в июне 1970 года и расстелили на усыпанной гравием площадке перед домом, поскольку там просто не было стены, достаточно большой, чтобы повесить его. Со своего балкона Пикассо вместе с друзьями восхищались огромным мастерством, с которым этот коллаж по прошествии более чем тридцати лет после его создания обрел, наконец, ту форму, для которой он был предназначен. В процессе работы Бодуэн приносил Пикассо некоторые из черно-белых отпечатков, сделанных для производственных целей с помощью специальной фотокопировальной машины, чтобы тот мог их просмотреть. Художник был сразу же настолько доволен результатом, что по его предложению фабрика гобеленов вызвалась сделать вторую, одноцветную версию данного коллажа. Не подлежит сомнению, что Пьер Бодуэн достиг большого успеха и занял важное положение, представив Пикассо законченную работу от имени правительства. Именно поэтому я был неприятно удивлен, обнаружив при своем посещении Пикассо на следующий день, что между ними возникла, похоже, какая-то серьезная размолвка. Войдя в дом, я застал Пикассо сидящим за круглым столом, который в течение многих лет являлся центром его деловой и светской жизни, а напротив него — Бодуэна и мадам Рамье; на лицах всей троицы были напряженные выражения, особенно у Бодуэна, выглядевшего бледным и встревоженным. Едва я сел, как Пикассо повернулся ко мне, держа в руке какую-то бумагу, и заговорил провокационным тоном: «Вот, вы же адвокат, прочитайте это». Документ этот был официальным подтверждением того факта, что гобелен передан Пикассо в подарок, и содержал запрос о возможности изготовить его второй экземпляр, который остался бы в собственности государства. Все, что требовалось, — это подпись Пикассо. Я сказал, что не вижу и не предвижу в связи с их запросом никаких особенных затруднений, хотя, как ему известно, я и не являюсь адвокатом, после чего возвратил бумагу. «Нет, — ответил Пикассо. — Это у меня возникают затруднения. Меня всегда просили подписаться, и едва только я это делал, как они сразу же начинали творить то, что им хотелось. Нет, я не могу этого подписать. Они потом наделают столько копий, сколько им захочется, а я, — что получу от этого я? Я и так уже дал им вполне достаточно, разрешив сделать гобелен». Ситуация не производила впечатление многообещающей. И Бодуэн, и мадам Рамье выглядели очень расстроенными. Они знали, что если Пикассо впадает в упрямое настроение, остается мало шансов смягчить его, а репутация Бодуэна была бы поставлена под угрозу, если бы он не смог возвратиться в Париж с подписью. Он терпеливо пробовал объяснить, что задумано изготовить еще всего только два экземпляра гобелена — один в цвете для государства и монохромную копию для самого Пикассо, — но как только данный факт казался всем совершенно бесспорным и ясным, Пикассо тут же менял тему разговора — только для того, чтобы несколько минут спустя снова вернуться к тому, с чего начинал. Наконец, после того как в этих спорах и перескакиваниях с темы на тему прошло около получаса, в течение которого у меня сложилось впечатление, что он наслаждается муками, причиняемыми своим друзьям, и после того как Пикассо окончательно отклонил идею обратиться за советом к своему юристу, поскольку тот мог бы посоветовать ему подписать документ, Пикассо твердо сказал: «Очень хорошо, я попрошу, чтобы решение приняла Жаклин». И как только она вошла в комнату, ей тут же задали соответствующий вопрос. Жаклин спокойно села и ответила: «Нет, я не стану говорить тебе, как ты должен поступить. Если я скажу, чтобы ты подписал, тогда ты ничего не подпишешь, и наоборот. Ты уже достаточно часто подсмеивался надо мной таким способом». Игра казалась окончательно проигранной. Измученный Бодуэн с нетерпением наблюдал, как Пикассо взял обломок синего пастельного карандаша, пробормотал: «Хорошо, я подписываю», — а затем нашел очередной предлог, чтобы не подписывать. Но вдруг весь этот спектакль подошел к концу. Документ был подписан, и Бодуэн положил его в карман, сопроводив этот жест извинениями за необходимость быстро уехать вместе с мадам Рамье. Теперь я остался наедине с Пикассо. Он повернулся ко мне с восхищенной улыбкой школьного сорванца, которому успешно удалось разозлить старших, и сказал: «Видите ли, вы слишком молоды, чтобы понять это». Так я еще раз понял, что жизнь вокруг Пикассо всегда поддерживается им самим в состоянии напряженности; впрочем, понял я и другое: роль, которую играет Жаклин, часто бывает чрезвычайно трудной, требуя от нее одновременно и твердости, и такта. Позже в тот же день она согласилась со мной, что Пикассо всего лишь ведет в подобных случаях некую игру, возможно, за счет своих друзей. Но чтобы в полной мере оценить эту игру, необходимо иметь столь же крепкое здоровье, как у него. Всегда говорилось, что для любой женщины жизнь с гением невыносима, если неизбежно возникающие при этом бесконечные обострения не уравновешиваются, причем с избытком, любовью. Нет ни тени сомнения в той высокой преданности, которую испытывала Жаклин по отношению к Пикассо, но при этом она также отлично знала, что ей недостаточно ждать при нем новых проявлений гениальности или же восседать у его ног, исполненной обожания. Наряду с этим существовала и постоянно растущая ноша ответственности за реализацию его решений, перепорученных ей. Когда сам Пикассо был не в состоянии настроить свой ум на какую-то проблему, Жаклин часто приходилось снова и снова подтверждать свою независимость и твердо брать руль в свои руки — на пользу ему. Среди тех, кто желал посетить Пикассо (причем хотел сделать это запросто, словно бы между прочим, как было возможно в прошлом), но наталкивался на отказ, бытовало подозрение, что это происходит по вине Жаклин, поскольку часто они распознавали по телефону именно ее голос. Однако всякому, кто сам присутствовал при таких ситуациях, когда телефон звонил и кто-то из знакомых просил передать что-либо Пикассо или поговорить с ним, было известно, насколько несправедливо подобное обвинение в адрес Жаклин. Быстрые, переменчивые и непредсказуемые скачки настроения, постоянно случавшиеся у Пикассо и часто проявлявшиеся в его капризах или же в смене отношения к окружающим его людям, были хорошо известны всем, кто близко знал его. Именно в этом нередко и заключалась причина его внезапного и решительного отказа видеть старого друга много недель подряд, а затем — столь же горячего приема и безграничного уважения, с которым этот человек сталкивался, когда он, наконец, получал разрешение явиться. Стабилизирующее присутствие Жаклин было во всех этих перипетиях жизненно важным фактором. За многие годы терпеливого наблюдения она научилась следить за его диетой, поддерживать порядок в доме, обеспечивать его разнообразными проявлениями внимания, в которых он нуждался, и напоминать ему о тривиальных мелочах вроде того, что уже подошло время, когда по телевизору показывают борьбу, допускающую любые приемы, — Пикассо обожал наблюдать за ней, завороженный теми причудливыми позами, что принимали спортсмены, сплетаясь друг с другом. Беззаветная преданность Жаклин, ее ревностное служение все в большей мере налагали на нее обязанность вести уединенную жизнь, в которой обаятельное присутствие ее дочери Кати и визиты друзей оставались для нее по сути единственным контактом с остальным миром1. Она стала не только хозяйкой Нотр-Дам-де-Ви, но и основной, наиболее влиятельной силой, от которой зависело само поддержание жизни, энергетики и витальности Пикассо, продолжая в то же время оставаться важнейшим источником его вдохновения. Гости, которых теперь здесь принимали, привлекали интерес Пикассо по самым разным причинам. Среди них присутствовали и его старые, признанные друзья, и те, кто стал посещать его сравнительно недавно, вроде братьев Кроммелинк, Карла Несьяра, поэта Альбер-ти, а также издатели, фотографы и архитекторы. Эти люди преследовали в контактах с Пикассо конкретную цель и были взаимно заинтересованы в проектах, в которых они помогали ему, так что в общении с ними Пикассо становился человеком, глубоко поглощенным разными узкотехническими вопросами. Но приходили и другие посетители, общество которых было для него желательным благодаря их таланту. Фотограф Люсьен Клерг2, добившийся от Пикассо хотя бы небольшого сотрудничества в деле создания одного фильма, однажды летним вечером привел с собою четырех гитаристов-цыган из Камарга, ансамбль «Маниньяс де Плата», и до самого рассвета дом наполнялся полнозвучной музыкой фламенко, в то время как Пикассо и Жаклин обносили своих гостей вином и закуской. Но самым странным звуком, который слышался той ночью, было глухое царапание перочинного ножа Пикассо, когда он подписывал гитары своих восторженных гостей. Теперь Жаклин редко удавалось убедить Пикассо покинуть их дом. Эпизодические посещения расположенных поблизости ресторанов и формальные визиты к дантисту в Канне — вот, пожалуй, немногие предлоги для того, чтобы выйти за порог виллы. Все, в чем Пикассо нуждался, было в нем самом и в его доме; ему не нужно было выходить в мир, вследствие чего мир сам приходил к нему — в той степени, в какой он был готов это терпеть. Примечания1. Между прочим, по словам любовницы Пикассо, Женевьевы Лапорт, он когда-то говорил ей, что, «пожалуй, не мог бы лечь в постель с женщиной, у которой есть ребенок от другого мужчины»; но у Жаклин как раз был такой ребенок, причем не абстрактный, а такой, которого Пикассо видел ежедневно, — очаровательная Кати. — Прим. перев. 2. Он известен тем, что в 1950-е годы обратился к естественным сценам, а также к съемкам обнаженных фигур, играющих в волнах прибоя. — Прим. перев.
|