а находил их.
Часть четвертая. Пабло и Фернанда1Несколько недель спустя она оставит мужа и переберется в Париж. Как раз в то время из Барселоны впервые приедет Пикассо. Они будут жить в нескольких километрах друг от друга, но познакомятся лишь в 1904 году. А поскольку мы пока не расстанемся с Фернандой, может быть, полезно будет бросить еще один взгляд на Париж в самом начале столетия. К примеру, вот так выглядел при дневном свете вход в «Мулен де ла Галетт». В 1900 году Пикассо бывает на монмартрской Пляс дю Тертр. Старинная фотография показывает, до какой степени городская площадь может напоминать полотно художника на переломе века. В 1900-м Пикассо — всего девятнадцать, но на автопортрете он выглядит тридцатипятилетним, умудренным жизнью светским денди, в достаточной степени обладающим элегантно-космополитическим лоском, чтобы сойти за своего на любом парижском банкете, куда, впрочем, его пока не приглашают. Мы снова видим, сколь глубок его интерес к «визуальным каламбурам»: в левом нижнем углу он делает набросок — то ли это округлые и пышные ягодицы, то ли щекастое лицо, и тогда ямочки на половинках пухлого зада становятся устремленными вверх глазами, а в верхнем левом углу сделанный пером портрет Риэры напоминает уныло обвисшие груди. А рядом расположен перевернутый портрет Риэры. Нет сомнений: он готовится получить все те сексуальные услады, в которых будет столько же чувственного вожделения, сколько интереса к форме человеческого тела — женского тела, женской плоти, постичь тайны которой поможет лишь долгая связь. 2Но вернемся к Фернанде. Всемирная Выставка 1900 года и на нее произвела впечатление. Наступило новое столетие, а она, как мы помним, укрепилась в своем намерении оставить мужа. Вчера вечером разыгралась совершенно безобразная сцена. Я ранена — да-да, я на самом деле ранена: Поль ударил меня графином с такой силой, что тот разбился и осколок стекла на несколько сантиметров вошел мне в плечо. Крови было много; мне пришлось вытаскивать из раны клочья материи, попавшей туда вместе со стеклом. Все это, однако, не помешало Полю повалить меня на диван, прежде чем я успела сделать перевязку. Опомнившись наконец, он страшно перепугался, потому что кровь не унималась. Но я отвергла его заботы — мне казалось, что, если он приблизится, я его убью. Спать с ним рядом я отказалась. Должно быть, он проплакал всю ночь, потому что наутро физиономия у него была совсем опухшая. Он был мне отвратителен. Он был мне мерзок. Как я могла ждать так долго? И наутро, как только Поль ушел на работу, она собрала все свои документы — не забудьте, что мы имеем дело с истой француженкой — метрику и брачное свидетельство, школьный аттестат и даже этот столь пространно цитируемый нами дневник (Фернанда уверяет, что вела записи день за днем!) — и пошла на станцию, села в поезд через полчаса была в Париже и отправилась в бюро по трудоустройству, адрес которого загодя вырезала из газеты. Ей велели зайти в четыре часа, но по улицам бродить она не решалась из опасений встретить кого-нибудь из знакомых, присесть с книгой на скамейку в маленьком парке поблизости тоже не удалось из-за снедавшего ее беспокойства... И в конце концов она оказалась на улице Риволи перед витриной кондитерской, куда войти не решалась, поскольку в кармане имелся всего-навсего один франк. И вот, стоя перед этой восхитительной витриной, я вдруг почувствовала, как кто-то взял меня под локоть и буквально втащил через порог. В следующее мгновение я оказалась за маленьким круглым столиком напротив молодого улыбающегося бородача, который уже заказывал что-то подошедшей официантке. Я все равно не очень понимала, что происходит, покуда передо мной не поставили чашку шоколаду и бриоши. Не в силах более сдерживаться, я буквально проглотила их, а следом — несколько кусочков пирога в сахарной глазури. Лишь опорожнив чашку, я обрела способность воспринимать окружающее и прежде всего — устремленный на меня взгляд больших блестящих и смеющихся глаз этого незнакомца. Сама себе удивляясь, я расхохоталась так громко и весело, что и сидящий напротив меня человек стал мне вторить. Это мне свойственно — переходить от уныния к ликованию. И вдруг, ни с того, ни с сего... Объяснить дальнейшее я могу лишь тем, что люблю жизнь и стараюсь верить ей... — Простите, — сказала я. — Мне ужасно хотелось есть. — Прежде всего, позвольте представиться, — ответил он. — Лоран Дебьен, скульптор, который, если соблаговолите согласиться, хотел бы сделать ваш бюст. У меня как раз есть подходящий кусок отличного мрамора. Ну как? Согласны немножко попозировать? Во мне вдруг проснулся интерес к нему. Я так мечтала в детстве познакомиться с художниками... Лоран сообщил мне, что живет в Нэйи с родителями и в денежном отношении полностью зависит от отца, но на Монпарнасе у него есть своя мастерская. Он каждое утро с девяти до двенадцати работает там, потом завтракает на скорую руку, чтобы не терять времени, и в шесть идет домой. «Отец согласился помогать мне только два года — дальше придется зарабатывать самому. Он, конечно, и потом меня на произвол судьбы не бросит, но за это время я должен стать на ноги. А через несколько месяцев меня призывают в армию — я уже несколько раз получал отсрочки, чтобы доучиться в «Beaux-Arts», но мне уже 25, и надо на три года идти служить. Ну, теперь вы все обо мне знаете. Расскажите о себе, — и добавил, увидев, как я покраснела: — Неужели моя просьба привела вас в такое смущение? Тут я вспомнила, что надо идти в бюро, надо искать работу, и слезы выступили у меня на глазах. Большого труда стоило мне не заплакать, но большие черные глаза Лорана глядели так участливо, что язык у меня развязался. Только глаза, окруженные сеточкой морщин, и были хороши на этом смуглом лице с несоразмерно крупным носом, от которого казались еще более запавшими щеки, покрытые жесткой, очень черной бородой. Волосы у него были блестящие, но тоже чересчур черные, а голова — слишком массивна для довольно щуплого тела. Длинная шея, по которой беспрестанно двигался вверх-вниз огромный кадык. Руки крупные, тяжелые, волосатые, жесткие. И все равно в присутствии этого совершенно незнакомого парня, сумевшего так внезапно расположить меня к себе и вызвать мое доверие, на меня снизошло какое-то приятное спокойствие. Он слушал не перебивая. А потом сказал: «А вы вправду хотите устроиться на службу? Вы представляете себе, С какими трудностями вам придется столкнуться? Если даже вам и дадут работу, вы же не сможете вот так, с ходу, начать жить одна. Придется снимать номер в гостинице, а там спросят документы, и когда муж примется вас искать, то найдет без труда. А потом на что вы будете жить целый месяц — до первого жалованья? Я ведь не всегда буду рядом с бриошами и горячим шоколадом», — со смехом прибавил он. Я сидела как громом пораженная. Все правда. Я об этом и не подумала. От его слов меня пробрала дрожь. Мой новый знакомец минуту смотрел, как страхи снова овладевают мной, а потом предложил: «Пойдемте-ка со мной. Я вас устрою у себя в мастерской. Сам я ночую дома, но там под лестницей есть кровать. А за постой возьму с вас «натурой» — будете моей натурщицей, попозируете мне. За это я вам заплачу. Немного — сразу предупреждаю: кроме карманных денег, которые мне дает отец, у меня ничего нет... Но, по крайней мере, у меня вас никто не найдет. И не бойтесь — даю честное слово, что спать будете одна». И вот я в его студии. Я наконец-то вздохнула с облегчением. Лоран ушел, принеся мне кое-какой еды — хлеба, яблок, орехов, ветчины, а в маленькой кухне я нашла чай, кофе, сахар, шоколад... Мне было так сладко спать там в первую ночь, хоть я и просыпалась от малейшего шороха. Утром, выполняя свое обещание, Лоран принес постельное белье, пудру, ростбиф. Они поболтали, вместе прибрались в мастерской, выпили кофе, хозяин сыграл Фернанде на пианино, а потом учтиво попросил ее снять блузку. Он задрапировал ее какой-то тканью, оставив плечи обнаженными, и начал сеанс. Работа продолжалась весь день, и оказалось, что позировать — это очень утомительно, но... Я уже стала забывать свою прошлую жизнь. Все эти кошмарные ночи с Полем... Лучше умру, чем вернусь к нему. Прощаясь со мной вчера, Лоран подошел ко мне вплотную и осторожно обнял меня. Я обвила руками его шею и ответила на поцелуй в знак благодарности за все его хлопоты. «Какие пустяки, — ответил он, — вы расквитались с лихвой тем, что согласились позировать. Такой красивой модели у меня никогда еще не было, так что это я у вас в долгу». Он ушел, а я легла спать, потому что очень устала. Ночной сорочки у меня не было, и я завернулась в меховой коврик. Какая упоительная картина — барышня строгих правил из добропорядочной буржуазной семьи спит нагишом в звериной шкуре. ...Время идет. Я здесь уже четыре дня. Лоран взял на себя труд продать кое-что из моих безделушек, и на вырученные 50 франков я смогла купить себе две рубашки, две пары штанишек, две пары чулок и ночную сорочку. Если каждый день стирать, то в запасе всегда будет свежее белье. Новая жизнь вселяет в меня спокойствие... Мне пока все это забавно — я позирую Лорану. А потом он стряпает. 3Тем не менее минуло несколько недель, и госпожа Рутина, непримиримый враг новизны, вступила в свои права. Фернанду стал слегка тяготить ее новый спутник. Вероятно, он — как чуть позже и Пикассо — часами любовался ею, пока она спала. Не могу сказать, что работа Лорана сильно продвинулась вперед. Он медлителен. У него уходит часа два на то, что можно сделать за десять минут. Он тратит бездну времени, чтобы вымыть посуду или почистить картошку. И то же самое — с его ваянием. И точно так же он рассказывает. О каком бы пустяке ни заводил он речь, ему надо сначала собраться с мыслями, настроиться, приготовиться: он сам вслушивается в свои слова, перестраивает фразы, поправляясь и уточняя, возвращается к началу, отвлекается на что-то несущественное. Он немного раздражает меня, хотя очень ласков, мягок, покладист. И все-таки делает всю работу по дому. А это немаловажно. Да, начались нежности... Вчера вечером, около восьми, он пришел от родителей и повел меня в «Кафе де Версаль» есть мороженое. Когда вернулись, он поднялся ко мне и прилег рядом. Я сочла это естественным, и потом с ним я не испытываю того страха, который делал для меня акт любви совершенно невыносимым. Лоран обнял меня с такой нежностью, что я бы не стала сопротивляться, вздумай он решиться на большее. Я не ощущала ни удовольствия, ни отвращения, но все же предпочла бы обойтись без «главного» — мне оно кажется бессмысленным. Против ласк и поцелуев я ничего не имею против, но постепенно начинаю понимать, что, в сущности, мужчины мне не нравятся. «Ты такая милая, — сказал он мне, — но страсть в тебе еще спит. Ничего, это придет, я терпелив». С этого дня он ночует в мастерской, а в Нэйи ходит только поесть. Довольно скоро Лоран посоветовал Фернанде в целях заработка позировать и другим художникам и нашел ей первого клиента — старого итальянского скульптора, жившего в квартале Нэйи. Юный живописец, приметивший ее у дверей мастерской Лорана, спросил, не согласится ли она позировать обнаженной. Лоран всей душой за это. «Для художника, — объясняет он, — «ню» выглядит благопристойней, чем одетая женщина». И опять же довольно скоро она начинает позировать: утром — старику-скульптору, днем — молодому художнику, а вечером — Лорану. Она худеет, но приносит домой не меньше 10 франков в день и кладет их в копилку. Теперь ей есть на что покупать себе обновки. Но тут обнаруживается, что Лоран тратит эти сбережения на рубашки и глину для лепки. Какое бессовестное себялюбие! Теперь он просит, чтобы я помогала со стиркой женщине, которая раз в две недели делает у нас генеральную уборку. Я отказалась — я и так слишком много работаю. Он впервые за все это время вспылил. Я тоже рассердилась. Мы поссорились. И даже подрались, но он оказался сильнее, а потом подтащил меня к дивану — и все кончилось в точности так, как с Полем, с той лишь разницей, что тот был груб, а этот нежен. Но почему насилие приводит мужчин в такой экстаз? Недовольство Фернанды нарастает. Вот она с раздражением наблюдает за тем, как он что-то мастерит: Не помню, говорила я уже, что он, принимаясь за любое дело, точно священнодействует: все должно быть загодя спланировано, обдумано, предусмотрено? За что бы он ни брался, он сначала должен мысленно приготовиться, а если допустит ошибку, то спокойно и терпеливо, не сердясь и не возмущаясь, все уничтожит и начнет сначала. Уму непостижимо, как это со мной он действовал так стремительно и решительно?! Теперь, когда я хорошо его знаю, могу себе представить, какие мысли роились у него в голове, пока я жевала бриоши и запивала их шоколадом: он прикидывал, насколько выгодно будет поселить у себя модель, которую можно еще и давать напрокат другим. У Фернанды появилась возможность сравнить творчество Лорана с работами других художников, и сравнение это было не в его пользу. Он — посредственность. Он слишком ограничен, чтобы стать крупным художником или искусным любовником. Его разговоры на эту тему интересней, чем их воплощение. И при том, что он воспевает преимущества свободной любви, Фернанда понимает, что, твердя о щедрости, сам он в этом смысле скорее скареден, чем великодушен. Потом, в один прекрасный день возвратясь домой, она застает его наедине с 13-летней моделью. «Натура» не только обнажена, но и дерзка до крайности. В ответ на требование Фернанды одеться, уйти и никогда больше не переступать порог мастерской та требует, чтобы ей уплатили — и не пять франков, а десять. Вдвое больше, чем получает сама Фернанда! Но главная прелесть этой истории в том, что Лоран оскорблен в лучших своих чувствах и отвечает мне упреками. «Тебе не понять, что такое художник, — говорит он. — Мне так тошно от твоих низких мыслей, что я и пытаться не стану тебя разубеждать. Это мог быть шедевр, а ты его во мне загубила». Уж не знаю, что я там в нем загубила, но все его работы брошены на полдороге. Он только и делает, что снимает с них влажные тряпки и снова закрывает, чтобы глина не высохла. Впрочем, у Лорана есть приятель Жак, который поет в кафе, и Фернанда находит его очаровательным, хотя он на тридцать лет старше ее. Однажды, когда Лоран был у родителей, пришел Жак, а я была в таком угнетенном настроении, что рассказала ему все — и про то, как мне трудно делать вид, что я люблю Лорана, и про свой нрав, и про неумение сначала думать, а потом действовать, и про мое вечное стремление уклониться от всего на свете. Он утешал меня и говорил так ласково и рассудительно, что я поняла — во всем виновата я сама... Из-за какой-то своей врожденной душевной вялости живу с человеком, которого не люблю и не уважаю. Больше всего остального я нуждаюсь в устойчивости и определенности. Стоит лишь мне успокоиться, как собственное душевное равновесие начинает меня тяготить — и тут уж спокойствия как не бывало. Я рассмеялась сама не зная чему и сказала Жаку: «Приходите почаще. Приходите, когда Лорана нет». — Вот как? Почаще? — переспросил он. — Это опасно. Ты очень соблазнительна, дитя мое, а я немолод. Сначала такой ответ обескуражил меня, но я была в таком чудном настроении, что обняла его и ласково поцеловала. Когда он ушел, я спросила себя, неужто можно отдаться человеку, который настолько меня старше? Но мне хотелось оказаться в его объятиях и почувствовать себя под его защитой. Он разведен, у него семья, а дети — старше меня. Я была в замешательстве... Мне хотелось увидеть его — увидеть сегодня же вечером, и чувство это было мне до той поры незнакомо. Красавцем его не назовешь — он такой огромный и тучный, но есть в нем особая притягательность больших мужчин — крупные черты лица, большие глаза, добрые и задумчивые, губы толстые, но красиво вырезанные, а когда он широко улыбается, становится видна полоска прекрасных белых зубов. Глубокие морщины бороздят лоб и щеки, тянутся от носа к углам рта. Волосы красивые. Сама не знаю, почему я полюбила его... Наверно, потому, что он говорил со мной так ласково, так участливо... Не все ли равно?! Я его люблю и хочу быть рядом с ним. Когда мы снова увиделись, я упрекнула его за то, что он пропал и целую неделю глаз не казал. Я сказала: — Я хочу тебя видеть на этой неделе. Я хочу, чтобы ты был дома один. Я люблю тебя. Он притянул меня к себе, наши губы встретились, и мне показалось, что я от счастья лишусь чувств. Только потом я сообразила, что Лоран может вернуться с минуты на минуту. Но теперь я была уверена, что мы встретимся с Жаком вновь. После бури, от которой дрожали ставни на окнах и весь дом ходил ходуном, я провела чудесный день. Все во мне пело. Жизнь моя вдруг наполнилась смыслом и стала для меня дорога. Ложась спать, я воображала, что Жак — рядом. Завтра, в половине пятого, я отправлюсь в его маленькую квартирку возле бульвара Батиньоль. Сумею ли дождаться и дотерпеть? Что открывает во мне эта внезапная и такая сильная любовь? Стыдно сознаться, но я больше не люблю Жака. В среду, когда я пришла к нему, он приготовил мне угощение — всякие мои любимые сласти, поставил цветы в вазы. Но увы, радость, которую я предвкушала, улетучилась в тот самый роковой миг, к которому я все никак не могу привыкнуть. Совершенно неожиданно я, точно со стороны, увидела себя в объятиях старика, а от бороды его несло застарелым табачным перегаром и пивом. И мне вдруг сделалось так противно, что я вскочила и поспешно оделась. Бедный Жак, держа меня за руку, говорил: «Я был уверен, что именно этим все и кончится. Мне уж приходилось видеть, как молоденькими женщинами овладевает внезапная страсть. Но ты уходишь, вселив в меня желание, о котором я вчера еще и не догадывался». Что мне было ответить на это? Я сама больше ничего не понимаю и меньше всего — что же это за безумие творилось со мной все эти дни? После истории с Жаком у Фернанды началась связь со студентом по имени Ролан. В ее поступках логики больше, чем ей самой кажется. Каждое ее приключение — словно подготовка к следующему, более серьезному и глубокому. ...он ждал меня, горя от нетерпения. Мне были приятны его поцелуи, и сама не знаю как, я оказалась раздетой. Я испытывала тихую, нежную радость от его ласк — они меня не разочаровали. То, что последовало за этим, не доставило мне никакого наслаждения, но, по крайней мере, не было и неприятно — я прошла через это, чтобы ему было хорошо, и была счастлива от его счастья. Мы оставались в постели целый день, и ночь тоже провели вместе, тихо обнявшись. Пользуясь тем, что Лоран не слишком мне докучает, я и дальше буду ночевать у Ролана, когда мне захочется. Он просит меня совсем переехать к нему, но вот этого мне не надо. Сожительство, привыкание друг к другу способны все только испортить. А я хочу, чтобы любовь во мне не угасла. Проходит еще год — 1904-й — тот, в котором ей суждено встретить Пикассо. Начинается их краткий роман, потом Фернанда теряет к нему интерес. Еще несколько месяцев — и настает зима. И вот мы уже вернулись, так сказать, в исходную точку нашего рассказа: март 1905, Фернанда, живущая под одной крышей с Канальсом и его женой Бенедеттой, пытается определить для себя, кого из двоих испанских художников — Пикассо или Суньера — выбрать ей себе «по-серьезному». Верх одерживает второй — тот, кто привлекательней внешне и живет за счет дам старше себя. Я сошлась с Суньером. Мы живем в любви и согласии, то и другое — в физическом и только физическом смысле. То, в чем мне постоянно отказывала природа, наконец произошло. Почему именно с этим мужчиной, а не с кем-либо еще? Это странно. Суньер едва ли нравится мне во всем, что выходит за пределы «этого». Мне даже не нравится ночевать у него дома, и я ухожу к себе. По всей видимости, любовь и наслаждение — далеко не одно и то же. Суньер молод, всегда очень хорошо одет, у него отличная фигура, он неглуп, но души моей не трогает. В объятия к нему я упала чуть ли не случайно, и он открыл мне прежде неведомые стороны жизни. Это великолепно, это упоительно! Все чувства мои проснулись, а сердце молчит. Когда мы размыкаем объятия, я не испытываю никаких иных желаний, кроме одного — перебраться в собственную кровать и заснуть подальше от него. Но проснувшись, знаю, что наступит вечер, и я отправлюсь к нему, и нет такой силы, которая смогла бы удержать меня. Бедный Пабло... Если бы я могла его любить... Вчера как бешеный ворвался Лоран, потащил меня к себе, заволок в кровать. Я вынуждена была уступить. Он не был груб, но все же обращался со мной, как с добычей. Низкорослый коренастый Лоран очень силен — у него такие массивные, тяжелые руки с могучими мышцами, разработанными лепкой, формовкой, ваянием. Но это не оказывает на меня никакого действия. К его удивлению, я не сопротивлялась его натиску и не оставалась, не в пример обыкновению, неподвижной и безучастной, но при всем при том он вызывал у меня отвращение. Его животная сила внушала мне страх, и я отказалась принять его во второй раз. Вечером пойду к Суньеру... Суньер хочет, чтобы я жила у него, но я пока не решаюсь. В студии у него убого, денег нет, и потом я его не люблю. Но ласки его доставляют мне бесконечное наслаждение. Отчего же это происходит? И эта «любовь» ничего мне не дает. Если бы я не зарабатывала сама, то умерла бы с голоду — ведь Суньера целый день нет дома. Вчера он пришел со свертком, где оказалось шелковое белье, рубашки и носки. Неужели правда, что у него есть какая-то старуха, которая дает ему все, что тот ни попросит, за исключением денег? Ха! Ну, от меня он такого не дождется! Я стараюсь избегать Пабло, но он не оставляет меня, а когда видит, глаза его наполняются слезами, и он со своим забавным акцентом говорит: «Вернись ко мне, живи со мной. Я люблю тебя. Я все для тебя сделаю. Ты и не представляешь, на что я способен ради тебя!» Я по-прежнему отвечаю «нет». А он не сводит с меня своих жаждущих, беспокойных, печальных, блестящих глаз. Да, он любит меня. Но я-то его не люблю. Может быть, это потому, что чувство его слишком сильно? Не в том ведь дело, что Пикассо беден... Что-то внутри меня противится ему, не принимает его... Хотя от его любви мне становится теплее на душе. Быть может, если у него хватит терпения и желание быть со мной не ослабеет, когда-нибудь в будущем мы и окажемся вместе. 4В мастерской Пикассо ширма отгораживала один из углов, образуя нечто вроде алькова. Вскоре после того жаркого августовского дня, когда он впервые обладал Фернандой, Пикассо воздвиг там в ее честь своеобразный алтарь: основой его служил деревянный ящик, над ним, как вспоминала она, висел ее «чудесный портрет тушью, и между двух великолепных лазурно-синих ваз эпохи Луи-Филиппа, в которых стояли букеты искусственных цветов во вкусе Сезанна, лежала тончайшая белая шелковая блузка». Фернанда, как видим, толкует это импровизированное святилище не столько в мистико-ностальгическом духе, сколько с насмешкой по отношению к самой себе. Очевидно, она своим чересчур здравым и трезвым «галльским умом» не сумела оценить первый элемент. Пикассо весьма интересовался магией, Макс Жакоб был адептом оккультизма, а их новый друг Аполлинер был изрядно начитан в этих вопросах. Как же эта троица могла не смастерить капище, чтобы в нем попробовать оказать на Фернанду тайное воздействие и заставить ее прийти?! А если этот отгороженный угол и назывался когда-то «девичьей» и «мертвецкой», поскольку прежде он там принимал своих мимолетных подружек, забегавших к нему на ночь или на часок поутру, — что ж, тем лучше. Отзвук былых соитий только усилит магическую силу. В ожидании Фернанды он сделал ее портрет, но на этой гравюре она подозрительно напоминает Мадлен. Весна и лето 1905 года прошли в тоске и унынии — и неудивительно, если верить словам Фернанды о том, как он страдал без нее. Прежде всего ему не давало покоя уязвленное мужское самолюбие. Именно в это время ее плоть объявила наконец о том, что прекращает многолетнюю войну с актом физической любви. Фернанде открылось заключенное в нем наслаждение, и то, что эти новые, ни с чем не сравнимые ощущения даровал ей Суньер — земляк, сверстник, коллега по ремеслу и приятель — мучило Пикассо сильней всего. Летом 1905 года, воспользовавшись приглашением журналиста Тома Скилпероорта, друга его голландских друзей, он отправился в скромнейший заграничный вояж — в глухую деревушку Скоорль, стоявшую среди песчаных дюн на севере нидерландского побережья. Новый его знакомец, Скилпероорт-Скоорлский, приехавший туда незадолго до него с небольшими деньгами, обещал оказать ему гостеприимство. Пикассо надо было раскошелиться только на билет. Там он написал «Прекрасную голландку» — первую из серии своих тяжелобедрых женщин. За нею в ближайшие двадцать лет его творчества, в самые разные его периоды последует множество иных, но замечание, которое он сделал по возвращении в Париж, позволяет предположить, что сильней всего Пикассо привлекали те, чьи габариты напоминали ему дородных женщин его детства — бабушку и теток. Так вот, своему другу Андре Сальмону он сказал: «Фернанда — девушка крупная, но эти голландки — просто огромны. В них можно попросту потеряться». Уместно заметить, что в это самое время Фернанда позирует голландскому художнику по имени Кеес Ван Донген, и он — человек в Бато-Лавуар известный и заметный. Можно считать, что он сделал портрет Фернанды в отместку (или в благодарность) за «Прекрасную голландку». Пикассо возвращается из Нидерландов в самый разгар лета. Его мастерскую без малейшей натяжки можно уподобить раскаленной жаровне, и потому он работает голым, в чем-то вроде набедренной повязки. Фернанда отмечает, что он гордился своей приземистой, но крепкой и соразмерной фигурой, а потому без стеснения принимал не только друзей, но и прочих посетителей именно в таком виде. И в один из особенно знойных сентябрьских дней 1905 года их роман, который «тлел под углями», иногда и ненадолго вспыхивая жарким пламенем, переходит в новую, более серьезную фазу. Не станем пренебрегать «отчетом» его героини: Возвратись в полдень из мастерской Кормана, я заглянула к Пикассо. У него сидел Гийом Аполлинер, и он представил мне этого рослого весельчака, который сразу показался довольно симпатичным. Я пообещала Пикассо зайти к нему после работы — часов в пять. А когда, выполняя обещание, открыла дверь в его мастерскую, то чуть не задохнулась от смешанного букета бензина, одеколона, жавелевой воды. Оказалось, что эта «газовая атака» предпринята в мою честь, чтобы мне было в мастерской уютней и приявшей. Пикассо и Аполлинер целый день мыли и чистили ее щеткой, смоченной в бензине, потом опрыскали жавелевой водой, потом одеколоном. Пикассо так радовался, что я умилилась этой заботе. Лорана нет, и потому я пообещала вечером прийти. Он сказал мне, что все это время по вечерам курит опиум у кого-то из своих друзей, но сегодня принесет домой трубку и все прочие принадлежности, чтобы дать мне попробовать. Я ошарашенно слушала его — это нечто новое, а значит, интересующее меня. Пикассо купил все необходимое — маленький светильник странной формы, длинную бамбуковую трубку с мундштуком из слоновой кости и восьмиугольной керамической чашечкой, куда закладывают это пряное, резкое, будоражащее чувства снадобье, которое при курении дает облака очень красивого золотисто-янтарно-коричневого дыма. Устроившись на тощих циновках, покрывавших пол, как на пуховой перине, мы приготовили трубку — на кончике иглы поднесли крошечный комочек снадобья к бесцветному пламени светильника, потом, поочередно зажимая в зубах мундштук, стали осторожно, понемножку, чтобы не закашляться, втягивать в легкие этот пахучий дым... Несмотря на то что живот и голова болели наутро нестерпимо, так что я не могла подняться с постели, все мысли мои — лишь о том, как бы еще раз попробовать это утонченнейшее, духовное развлечение, так обостряющее все чувства и ускоряющее работу мысли. Под воздействием опия все представляется каким-то особенно отчетливым, прекрасным и хорошим. Благодаря ему, кажется, сумела я постичь истинный смысл слова «любовь». И наконец-то я поняла Пабло!.. Он — именно тот, кого я ждала так долго. Любовь вдруг проснулась во мне, распустилась, как бутон, стала расти. Пабло сделался частью моего существа, и «голова», поддерживая «сердце», требовала, чтобы это чувство не покидало меня. Несомненно, это и было причиной моего столь неожиданного решения соединить наши жизни. Я провела с ним три дня. Я люблю курить опиум. Я люблю Пабло: он так нежен, так мил и так сильно влюблен. Он делает все, чтобы мне было хорошо. Почему же я так долго была слепа? Как я могла не понимать, что счастье — совсем рядом, только руку протянуть? Я и думать забыла о том, чтобы вечером пойти, как собиралась, к Суньеру, ибо ласки Пабло доставляют мне бесконечное наслаждение. В его объятиях мне лучше, чем с Суньером. Я люблю Пабло и буду любить его еще сильней. Он настаивает, чтобы я перебралась к нему. Как быть? Я хотела попросить неделю на размышления... Но Бенедетта советует мне не тянуть, а в ярких солнечных лучах старая обшарпанная площадь Равиньян кажется веселой и полной жизни. Она так раскаляется от летнего зноя, что краска плавится, булыжники сверкают, листья на деревьях сворачиваются, но старый Бато-Лавуар стоит на страже и защищает своих беспутных обитателей от вторжения посторонних, будто предупреждая: «Буржуа, люди процветающие и преуспевающие, не приближайтесь!.. Здесь еще живы надежда, любовь и мысль. И не лезьте со своей пошлой благопристойностью, здравым смыслом, осмотрительностью к тем, кто живет здесь...» И в одно жаркое воскресенье я со всем своим скарбом перебралась в Бато-Лавуар, в студию Пабло. Много лет спустя я нашла у себя в дневнике такой вот довольно лирический пассаж: «Пабло, сегодня очень жаркий воскресный день. Я всегда терпеть не могла скучно-чопорное воскресенье — ему присущ даже какой-то собственный тягостный запах. Я не выходила из дому. Жара такая, что пошевелиться невмоготу. Я лежу на кушетке с книгой в руках, но не читаю, а сонно размышляю. В пять часов я приняла решение отрезать все свое краткое и безрадостное прошлое и соединить мою жизнь с твоей... Я послала за тобой. Ты работал, но оставил холст, палитру, кисти и прибежал ко мне. Я взяла у тебя маленький черный деревянный сундучок, с которым пил приехал из Барселоны, пошвыряла туда всю свою одежду вперемежку с бельем. А пил стоял передо мной, словно не веря своим глазам. Я чуть-чуть подтолкнула тебя, и ты вихрем вылетел наружу, как пушинку, подхватив тяжелую кладь». Когда читаешь эти строки, невольно кажется, что Пабло и Фернанда перевоплотились в героев тех нежных, пленительных и познавательных (не в литературном смысле слова) романов, которые, подобно каким-то диковинным цветам на хрупких длинных стеблях, расцветали в Америке 50-х и 60-х годов; героев, встретившихся на одну ночь и под воздействием марихуаны принимающих внезапное решение не расставаться больше никогда. В таких отношениях всегда имелся элемент «третьего», привнесенного откуда-то извне, и любовники, которых бросила в объятия друг друга марихуана, никогда не могли полностью доверять своей любви. Они никогда не оставались наедине — с ними неизменно находился третий партнер — наркотик. Его исчезновение могло уничтожить и любовь. Так вот, Пабло и Фернанда едва ли не самыми первыми испытали на себе эту «любовь втроем». Можно лишь гадать, началась бы их совместная жизнь, если бы не опиум. Но пройдя некий рубеж, поняв, что в постели с Пикассо она испытает незабываемые ощущения, Фернанда осталась с ним, а потом уж союз их поддерживался разноплановой потребностью друг в друге и взаимными выгодами, этим союзом порожденными. 5Непременно возникнут вопросы о том, можно ли доверять ее памяти, насколько достоверна ее рукопись, и все же давайте послушаем в ее исполнении «песнь торжествующей любви»: Наконец-то я счастлива. А Пабло? По его словам, с той минуты, как я согласилась жить с ним, он не смыкает глаз и ничем не в силах заняться — только ждет меня. Жизнь вновь стала ему мила. А я, в свою очередь, ощущаю давно забытое спокойствие, запершись в четырех стенах этой мастерской. Мне кажется, начинается моя истинная жизнь. Пабло любит меня. Я сплю крепко и сладко. Не изменяя старой привычке отдыхать после долгого утомительного дня, я и здесь ложусь в девять. Пабло смотрит на меня, рисует меня, работает всю ночь напролет, как он любит, и засыпает лишь под утро — часов в шесть. Ночь — его любимое время: никто ему не мешает. Он меня бранит за то, что я все время сплю. Что ж, это верно. Но ведь я должна привыкнуть к другому ритму жизни, если хочу выжить рядом с вечно бодрствующим Пикассо. И вот возникают вопросы. Она писала это на восьмом десятке, пользуясь своими дневниками, которые вела якобы с пятнадцати лет. И если «Интимные воспоминания» написаны довольно бесхитростным, хотя вовсе и не беспомощным в профессиональном отношении пером, и недюжинное мастерство чувствуется в том, как она ведет повествование, строящееся по законам любовного романа. Это отличный образец жанра. И все равно никто никогда не узнает, что написано самой Фернандой Оливье, а что добавлено редактором. Сомнение вызывают и кое-какие факты в ее изложении. Ни словом не упоминает она о своей сводной сестре, по свидетельствам из других источников (Андре Сальмон, например, хотя ему верить нельзя), жившей со скульптором Ортоном Фрищем — он-то и познакомил Фернанду с теми художниками, кому она стала позировать. Разумеется, излагаемая ею версия (с Лораном Дебьеном) интригует сильней. Надо учитывать и то, что ее книга, как и большинство мемуаров, стремится выставить автора в наиболее благоприятном свете. Тем не менее нам предлагается история девушки, чья сексуальная биография начинается если не с катастрофы, то с тяжкой фрустрации, и все же спустя сколько-то лет ей удается, уйдя от фригидности и отвращения, обрести истинный вкус к плотскому наслаждению. И если даже это судьба многих женщин (да и мужчин тоже), то лишний раз доказывается, что достичь сексуальной гармонии можно лишь пройдя через цепь этих испытаний, а потому воспоминания Фернанды, если только они не сочинены от первого до последнего слова кем-то еще, представляют — при всех издержках — истинную ценность. Бесспорно, эта книга написана подлинным эгоцентриком, но, как это ни парадоксально, мы постоянно ощущаем зримое и осязаемое присутствие Пикассо. В сотнях биографий читали мы о перепадах настроения, которым он был подвержен, о ни с чем не сравнимой силе, которой обладал его взгляд, о женском изяществе его маленьких рук, о том, как соразмерно был вылеплен природой его торс, как спускалась черная челка на лоб, почти закрывая один глаз, какой животный магнетизм исходил от этого человека, стоявшего тогда на самом низу социальной лестницы («он одевался и выглядел как чистильщик сапог», — свидетельствует Нелли Жако, приятельница Гертруды Стайн) — но все это лишь описания. А в рассказах Фернанды перед нами предстает скорее Пабло, чем Пикассо, причем присутствие его до такой степени реально, что мы ощущаем даже, как несет от него чесноком. Ему двадцать три года. Когда речь идет о чисто человеческих, «личностных» качествах, мы видим, что Фернанда, помимо красоты, наделена еще и типичным сознанием французской буржуазки, то есть в значительной мере ее душевный комфорт зависит от способности классифицировать, от умения определять всему цену и место. Это ей удается. Но когда речь заходит о живописи, она оказывается не тоньше и не проницательней многих своих современников и не всегда разбирается в том, о чем говорит. Это, впрочем, вовсе ей не мешает отлично высказывать свое отношение по тому или иному вопросу. Несколько позже мы еще порадуемся некоторым ее высказываниям. А пока ограничимся одним замечанием: в отличие от всех, писавших о Пикассо, себе она уделяет внимания не меньше, чем ему, а потому перед нами портрет, позволяющий задуматься о природе и художника, и этой женщины. Если не вгонять нарициссизм в рамки самовлюбленности или безмерного тщеславия, а видеть в нем нечто вроде темницы, куда человек добровольно запирает себя и где проявляются самые глубинные его отношения с самим собой, — то, опираясь на ее повествование, можно сделать непреложный вывод: Фернанда — нарциссистка. И Пикассо, судя по тому, что мы о нем знаем, — тоже. Не совсем удобно ссылаться на самого себя, особенно в таком контексте, но все же позволю себе привести фрагмент из моей книги о Генри Миллере — «Гений и похоть»: Слишком примитивно было бы считать, что Нарцисс влюблен в себя. Человек может ненавидеть себя всей душой — и быть при этом Нарциссом. Нарциссизм определяется фундаментальным отношением человека к самому себе. То самое диалектическое сочетание любви и ненависти, которое партнеры испытывают по отношению друг к другу, здесь ограничено рамками одной души — собственной. Но ни на миг не прерывающийся внутренний диалог не может своеобразно и пагубно не влиять на душевное здоровье. Одна половина души постоянно и пристально всматривается в другую. А потому роман двух нарциссистов — полная противоположность обычному любовному союзу. Нарциссисты не столько соединяются, сколько приближаются друг к другу, как кристаллы, положенные рядом. Страсть в их отношениях не простирается дальше той степени, которая позволяет каждому из них «резонировать» полнее, чем наедине с самим собой... И потому это, пожалуй, не любовь, а подкручивание «колков» души. Однако парадокс в том, что никакая другая любовь не может сравниться по своему напряжению и силе с любовью двух нарциссистов. Слишком многое зависит от нее. Каждый из партнеров способен даровать другому свободу. И когда любовь достигает такой степени, что инструменты настроены безупречно, нарциссисты начинают овладевать искусством входить в мир. (Ибо сердцевина нарциссизма — отнюдь не любовь к себе, но страх перед окружающим миром.) А потому дело может кончиться тем, что нарциссисты уже не в силах будут обойтись друг без друга. Может, но редко. Любовь нарциссистов всегда со стороны выглядит немного комично, поскольку глубина их страдания уравновешивается тем, с какой быстротой они от этого страдания излечиваются... Ну, а если недугом нарциссизма поражен человек одаренный, то ставки в этой игре особенно высоки: жертвы в рамках общего сценария начинают играть собственную и значительную роль. И если только ему удается вырваться из узилища самопогруженности, он — в сфере своего дарования — способен творить подлинные чудеса... Очевидно, что нарциссисты особенно часто встречаются среди натур, художественно одаренных — писателей, актеров, художников. Исключения, конечно, бывают, но нечасто, и нет ничего уничижительного в термине «нарциссист», хотя это чувство самозаключения вынести бывает почти невозможно. Нарциссизм может стать прислугой искусства, и порой требуется очень глубокое погружение в себя, чтобы произошло раскрепощение художника. Повторяю — порой. Могилы самоубийц напоминают нам, что к исключительному самовыражению ведут не торные пути. Чтобы все, о чем говорилось выше, не показалось отклонением от темы, скажу, что скоро мы познакомимся с целой компанией нарциссистов. И замечательные образцы этой породы уже готовы выйти на сцену.
|