а находил их.
Глава VIIВ Руайане он не рассматривал достопримечательности. Он чувствовал себя пленником истории. Несчастья и количество беженцев летом 1940 года отбивали всякое желание любоваться солнечной перспективой побережья и тентами в красно-белую полосочку. Немецкая армия уже маршировала в Париже по Елисейским Полям. Мы потеряли вкус к курортной жизни. Любимый, в прошлом году мы были в Антибах. В прошлом году мы ни о чем не догадывались. В прошлом году не было ни войны, ни разгрома. 11 августа автор «Герники» неожиданно пишет два автопортрета. Это событие не было бы столь символичным, если бы не клятва Пикассо, данная самому себе после смерти Аполлинера. Накануне перемирия 1918 года его друга сразила испанка. Перед зеркалом гостиницы «Лютеция» художник слышит печальную весть и клянется никогда больше не писать автопортретов. Вместе с другом он потерял и себя. В Руайане во время другой войны он вновь видит свое отражение на дне того же отчаяния и одиночества. В этом смысл войны, она несет конец жизням и боли. Я чувствовала, как Пикассо уходит от меня. Он никогда мне не принадлежал. Бывало, мы становились «как две свечи, что светят одним светом, но раздельно друг от друга; нет, скорее как пламя, фитиль и воск, соединившиеся в одну свечу, но существующие раздельно». Так пишет Тереза Авильская во «Внутреннем замке». Прежде чем навсегда уехать из Руайана, он осмотрел город. 15 августа он пишет «Бар при банях» — знаменитое кафе, центр светской жизни. Курортный штамп? Нет, последний сигнал с тонущего корабля. Яркие цвета, свинг, картина в предвоенных тонах. Ностальгия как ожидание беды. Все будет разрушено. Не останется ничего. Расколовшееся надвое казино, обвалившиеся, обгоревшие дома. Два месяца боев. Сотни и сотни убитых. И посреди этой резни — отвратительно разлагающийся абсурд, неожиданная догадка. А было ли так необходимо уничтожение? Лет десять назад, а может, чуть раньше, я вернулась в Руайан. Ты по-прежнему был со мной, как будешь всегда, вот только меня с тобой нет, и города, в котором мы любили друг друга, больше не существовало. Солнце, море, огромный пляж, полосатые красно-белые тенты, детские голоса. Все это было, но без тебя. Все, но без Руайана. Я прочла о том, что здесь произошло. История знаменитого курорта Атлантики. В сентябре 1944 года внутренние войска Франции окружили Руайан. Пять тысяч немцев находились в городе, блокировали порт Бордо и вместе с ним восемь тысяч французов. Войскам Атланты не удалось взять город. 5 января 1945 года Королевские воздушные силы Великобритании бомбили Руайан, не повредив при этом ни одного немецкого оборонительного сооружения. Ни англичане, ни французы, ни американцы ответственности за эту бессмысленную бомбардировку на себя не взяли. Французское Сопротивление предпринимает очередную попытку. Безрезультатно. 15 апреля Руайан бомбили американцы. Было сброшено 725000 тонн зажигательных бомб. И только после этого союзники вступили в город, от которого ничего не осталось. Напрасно я пыталась разглядеть новый город, я не видела его. Мне не удалось восстановить даже в памяти то, что было прежде. Прежний пляж, бар при банях. Мария-Тереза и Майя. Пикассо на вилле ле-Вольер. И я на велосипеде, с красками и холстами в багажнике. Я не забыла сказать ему, в котором часу поеду на велосипедную прогулку, и Пикассо помахал мне из-за занавески со второго этажа. А потом пришли немцы. В милой коробочке остались только ядовитые конфеты. Я ничего не забыла. Я помню все до мельчайших деталей. Здесь на месте, где все происходило, воспоминания ускользают от меня. Только призрачный пейзаж как ирреальный свидетель моей реальной жизни. Так просыпаешься после электрошока. Боль и забвение в садах Святой Анны. Сознание — как город под зажигательными бомбами. Чтобы лучше определить это чувство пустоты и безликости, перемешанное с усталостью, приведу в пример антипод этого города. Авиньон противоположен мученику Руайану. Суровый, ветреный, оживающий во время выставок Пикассо в Папском дворце. Жизнь и изобилие. Эйфория. Как будто возвращаешься домой и понимаешь, что никогда не хотела уезжать отсюда. Два раза Авиньон расцветал красками художника. Два раза я пыталась вернуться туда. Лето 1970-го. Он жив, и мы встречаемся через пятнадцать лет. Лето 1973-го. Его больше нет. На последнем автопортрете он по-испански смотрит смерти прямо в лицо. Он бросает ей вызов. Этот рисунок сделан простыми цветными карандашами между жизнью и смертью. На самом краю. Твои глаза все так же разверсты. Видят ли они то, что ты искал, что называл неведомым? Другие зовут это вечностью. Твоя выставка не была печальной. Неделю назад я была там и рассмотрела суматоху жизни на охристых стенах дворца. Не ты ли говорил, что всю жизнь шел к тому, чтобы научиться писать как ребенок? В одной из последних картин, в «Юном художнике», я как будто узнала его — человека с трубкой, которого ты нарисовал чернилами у меня на де Савой. Рисунок до сих пор там. Тот же круглый правдивый взгляд, та же шляпа мушкетера и подмастерья. Я видела и «Голову». Две искривленные половинки лица напомнили мне о конце 1930-х, о нас. У нее мои волосы и плечи. У нее твой нос, тот, с последнего автопортрета. Впрочем, трудно понять, чья это «Голова» — женщины или мужчины. Я вижу обоих. Перед лицом смерти нет ни мужчин ни женщин. Два пола наконец объединяются в один. Никто не поехал со мной в Авиньон, и все же я была там не одна. Конечно, и мне нужна целая жизнь, чтобы стать ребенком.
|