а находил их.
Жизор, 14 февраля 1961По-настоящему весенний день — яркий, солнечный. В Париже жарче, чем на Лазурном Берегу, и так же тепло, как в алжирском Таманрассете... Мы едем в Жизор, чтобы увидеть Башню узника и настенные росписи, о которых Пикассо твердит мне уже двадцать лет... Мы следуем тем же маршрутом, по которому ехали с ним в Буажелу, примерно в ту же пору, тридцать лет назад. С того времени предместья Парижа расползлись до Понтуаза. Теперь, чтобы увидеть деревню, надо отъехать от столицы километров на тридцать пять. Настоящую деревню — с бескрайними полями, лошадьми, запряженными в цепочку, крестьянами, пашущими землю. Подъехав к развилке Амо-де-Буажелу, борюсь с искушением взглянуть на то, что было важной вехой в жизни Пикассо. Не говоря уж о том, что мне хотелось показать это и Жильберте. Узнаю небольшую часовню с петухом на маковке и входной дверью, мощной, как в замке. На лужайке резвится боксер. Во дворе — молодой человек. Видимо, нынешний владелец Буажелу. Но тут Фуэго, мой озорной пес-двухлетка, заметил боксера и метнулся к нему. Я бегу следом, чтобы извиниться за вторжение, и только тут узнаю в молодом человеке Пауло, сына Пикассо. Сейчас ему, наверное, около сорока; но, глядя на его лицо, изборожденное морщинами, как у морского пирата, я с трудом нахожу в нем деликатные черты, с которых Пикассо столько раз писал Пьеро.
Пока мы разговариваем, на залитой солнцем зеленой лужайке мой Фуэго вовсю кокетничает с боксером — молодой матерью, благосклонно принимающей его бурные излияния.
Во время разговора я осматриваюсь в поисках конюшен. Они стояли напротив замка, стены которого были сплошь увиты плющом. Теперь они голые. Я спрашиваю об этом у Пауло.
Мы прохаживаемся по двору. В этой заброшенности есть особая прелесть. Цветочные клумбы исчезли, а некогда прелестный, огороженный забором задний двор превратился в пустырь с обломками полусгнивших столбов. Но что меня особенно интересует, так это конюшня, где Пикассо делал свои самые крупные скульптуры.
Ближний сарай служил гаражом. На нем до сих пор висит деревянная дощечка с надписью крупными черными буквами: ИСПАНО-СЮИЗА. Мы находим Жильберту и жену Пауло на кухне. Она хорошенькая: прозрачные серые глаза и тонкий профиль.
Мы входим в просторный, полуразрушенный, давно требующий ремонта зал, заваленный охапками хвороста, фактически превращенный в сарай. Я с грустью узнаю в нем салон с камином, где я в 1932 году снимал Пикассо с Ольгой.
Поднимаемся на третий этаж, в мансарду. В правом крыле две очаровательные, теплые комнаты.
За маленькой часовней и воротами виднеются расположившиеся ярусами на холме дома соседнего поселка, который тянется до плотного зеленого занавеса леса Буажелу. На стене висят три маленькие любительские фотографии: Пикассо, Ольга и пятилетний Пауло. Год примерно 1925—1926-й. Пикассо — в костюме и с накладным воротничком, ему явно не по себе, эта одежда его раздражает. Спустившись на кухню, выпиваем по стаканчику. Мы — в доме aficionado, о чем свидетельствуют две большие афиши с боя быков. Насколько я знаю, Пауло по инициативе отца вместе с Пакито Муньосом устраивают представления корриды в Валлори. Я спрашиваю у Пауло, занимается ли он организацией корриды на Лазурном Берегу...
На столе стоит включенный транзисторный приемник. Г-жа Пикассо рассказывает, что в прошлое воскресенье слышала меня по радио. Я спрашиваю, видели ли они телепередачу, где мы были с Канвейлером.
Мы уже собирались уезжать, когда в коляске проснулся полуторагодовалый сын хозяев, Бернар, — единственный внук Пикассо. Я спрашиваю, видел ли его дед.
Семейство Пикассо провожает нас до машины. Вдруг непонятно откуда набегает целая толпа детей. На них необычные маски, длинные цветастые юбки, яркие рубашки, оригинальные соломенные шляпы с лентами. Впечатление такое, словно мы внезапно оказались в Мексике или в Перу. Окружив нас, дети протягивают со всех сторон копилки для мелочи, сделанные из пустых консервных банок. Мы совсем забыли, что сегодня праздник Марди Гра.1 Примечания1. «Жирный вторник» — день перед началом Великого поста у католиков. — Примеч. перев.
|